— Может, еще судить будешь? — Юрка скривил рот. — Мало мне командира автороты, да? Суди! А только мы на это чхали, ясно? — И он решительно пошел к кабине. Потом вернулся и, уже не обращая ни на что внимания, пихнул ногой скат. В это время Сазонов открыл дверцу и, извинившись, сел рядом с Тоней. Она хотела выйти и сесть в кузов, но он не пустил.
— Вот ведь какая петрушка, — сказал он сокрушенно.
— Акт! На них, бездельников, горб гнешь, а они! Совсем уж… — орал Юрка теперь у самой дверцы.
Сазонов, ткнувшись лицом в ладони, прикуривал. Юрка рывком уселся, толкнув Тоню в бок, включил мотор. Потом высунул голову и еще крикнул стоявшей на дороге Степаниде:
— Ладно орать, завязывай!
— Давай, давай, герой! — сказал Сазонов. — Поехали. Мне на ток тоже.
— А! На ток, — злорадно сказал Юрка, только тут увидел Сазонова. — Поедем, поедем…
И он перебросил машину через мост и умчался, окутавшись пылью, оставив на дороге председательницу.
Сазонов приехал недавно вместе с Тоней, но все в колхозе уже хорошо знали его. С пяти утра мелькали на токах, в поле, на фермах его выцветшая фуражка и черная суконная гимнастерка. «И как не сгорит он в ней?» — удивлялись бабы. Успевал он повсюду, всех знал, все умел. И все с шуточкой, с ласковым словом, с «извините» да «пожалуйста». С Варепом, командиром присланной из Латвии автороты, машины которой обслуживали район, они, говорят, стали друзьями. С веселым стариком Вершининым и пожарником Федяевым Сазонов, оказывается, был знаком чуть ли не с детства. Две женщины, вместе с которыми жила Тоня, говорили, что у них на консервном заводе тоже Сазонова уважают.
Когда хлынули вдруг дожди, когда на скорую руку стали ладить навесы, оказалось, что Сазонов еще и плотник. Мокрый, в тяжелой гимнастерке, облепившей лопатки, он, собирая девчат и парней, улыбаясь, просил: «Уж вы, пожалуйста, ребятки, а то, глядите, опять чернота находит, позальет ночью». И сам топором — теш, теш, и даже щепки у него из-под топора — аккуратные, не толстые, не тонкие, одна к одной, в самый раз для самовара или растопки.
Зерно встанет ворошить — так его развалит, разметет лопатой на стороны, так перевернет, как будто сквозь него глядел: сухое снимет, а сырого, которое внизу, и на два пальца не загребет. Отдавая лопату, непременно скажет:
— Подзадержал вас, извините.
Только один раз среди всей этой суматохи, сердитого крика, обид и ругани Сазонов повысил голос: когда выяснилось, что у колхоза нет досок для навесов.
— Ну и хозяйствуешь ты! — крикнул он при всех Степаниде. — Что делать-то теперь будем? Тебя, что ли, вместо столба ставить?
— Мало мне указчиков! — кричала в ответ Степанида. — Этот еще на мою голову! Учить все мастера, много вас ездит, теребильщиков!
— Да тебя не теребить — ты мохом обрастешь!
— А тебе-то что за дело? Что ты суешься-то все? Ты и вовсе тут пришей-пристебай. Сейчас тут, а завтра поминай как звали! — И, срываясь, Степанида кричала еще пуще: — Да что я, сама, что ли, не знаю! Да что я, бессердешная, что ли? Да где взять-то, где? Рожу я тебе его, лес-то? Избу, может, свою прикажешь разбирать? Мало я самой себя на колхоз разобрала…
— А хоть и избу! — отвечал Сазонов. — Изба! Собственники чертовы!
Но в то же вечер Сазонов, квартировавший у председательницы, извинялся за ужином:
— Нервы везде… Ты извини, Степанида Федоровна, извини. Я, может быть, веришь ли, сам о пятистенке мечтаю. И чтобы, значит, и садик, и цветочки всякие…
— Да какие у нас цветочки! — примирительно гудела Степанида.
— Вот и я говорю: не до этого, — и, уже обращаясь к мужу Степаниды, Сазонов так же мирно продолжал: — Ведь откуда им быть, нервам? В сорок пятом году, как освободили нас из лагеря, то смотрели, обследовали, стало быть, и наши врачи, и французы, и прочие, так во мне, веришь ли, тридцать три кило было. Уж под сорок лет, мужик все же, а тридцать три кило. А? Я в себе каждую косточку, всякий мосол знаю… А потом в партию не брали девять лет, а я в ней с двадцать седьмого года. Откуда ж нервы? — Сазонов улыбнулся, словно говорил о чем-то смешном и странном, и виновато помаргивал коротенькими, опаленными ресницами: он, прикуривая, всякий раз опаливал себе то бровь, то ресницы.
Юрка из-за Сазонова прославился.
Дело было так. Учительница Гришанина, тоже городская, работавшая во второй бригаде вместе с Тоней, видно, что-то тяжелое подняла или на солнце перегрелась и тут же, на току, упала без сознания.
Сбежались, молча засуетились женщины, стали лить на учительницу воду, потом перенесли ее под навес. Юрка пошел вон с тока, чтобы покурить вдали от зерна, и натолкнулся на Сазонова, как из-под земли выросшего тут. Сазонов потоптался среди женщин, потом сразу к Юрке:
— Заводи!
До больницы — около сорока километров, ночью был дождь, дорога самая паршивая: переезд через речку, и там из балки сейчас ни за что не вылезешь.
Юрка остался на месте.
— Заводи же, что ты!
— Да что заводить! Завести недолго, да не проехать там. — Юрке казалось, что ничего особенного не случилось.
— Как не проехать? Надо проехать. Что ты, парень! Не видишь, что ли?