— Вот, — заговорил он как бы про себя, — сейчас я жив, здоров, а завтра в эту пору, может быть, буду уже ничем. То, что называется моим телом, будет валяться, истерзанное, обезображенное, растоптанное сотнями ног на голых камнях, нечувствительное ни к чему и никому не нужное. Где же будет другая моя часть? Мое настоящее «я», то «я», которое вот сейчас мыслит, чувствует, на развитие которого в известном направлении пошло много лет труда и стараний… В небесах. Но где эти небеса? Какие они? Ведь и мюриды, с которыми завтра мы будем резаться, надеются попасть тоже в рай, и почему бы им не попасть? Разве они по-своему не исполняют заповеди своего бога, разве не жертвуют для своей родины и веры отцов всем, что только есть дорогого человеку: благосостоянием, семьей и даже жизнью? Неужели они не заслуживают награды в той же мере, как и мы?.. Конечно нет, но тогда и нас не за что награждать…
Он снова помолчал. Костров, который едва ли его слушал, лежал по-прежнему молча, морщась от боли.
Колосов заговорил опять:
— Солдатам гораздо легче, они верят в загробную расплату и умирают в ожидании райского блаженства, а мы?.. Впрочем, я в настоящем случае говорю только за себя. Каково мне идти под пули, когда я не имею перед собой ничего, решительно ничего, что, как сладкий обман, как красивая игрушка, скрашивало бы ужас того дела, на которое меня ведут? В загробную награду я не верю. Не верю уже в силу того, что я христианин и не могу допустить, чтобы христианский Бог мог награждать за человекоубийство. Этого мало; к довершению моего несчастья, я не верю в необходимость этой войны. Зачем нам здешний край? Неужели могущественной России нужен этот клочок земли, так уж нужен, что мы не останавливаемся перед истреблением целых племен, разорением веками сложившегося уклада жизни совершенно чуждых нам по крови, языку, духу и вере людей? Нет ли тут какого-нибудь недоразумения, чьей-нибудь, может быть, невольной, ошибки? И я спрашиваю себя: кто же виноват, кто причина подобного нелепого явления? — спрашиваю и не могу дать себе ответа. Впрочем, ответ, пожалуй, есть, и вот какой: все правы, виноватых нет. Есть только несчастливые безумцы, слепые и не понимающие того, что сами творят. Иногда мне кажется, что стоит найти какое-то особенное слово и произнести его, чтобы вся эта нелепость рассеялась как дым. Я стараюсь найти это слово. Чувствую его близость и не могу, и вот это-то бессилие сказать «слово» и им остановить текущую кровь мучает мою душу, жжет мой мозг и туманит голову. Слово, только одно слово.
Последнюю фразу Колосов произнес глубоко страдальческим тоном, заламывая над головой руки. В глазах его мелькнуло выражение странного, тревожного беспокойства…
— Вы слишком философствуете, — сквозь зубы, с трудом преодолевая боль, возразил Костров, — с такими мыслями немудрено и с ума спятить. Если вы во всем начнете доискиваться корня причин, вы, в конце концов, дойдете до того, что усомнитесь в собственном бытии. Одно вам могу сказать, с такими мыслями вам лучше бросить военную службу.
— Я сам об этом часто думаю, но во время войны нельзя, да и стыдно, а после войны… Но кто знает, когда эта война кончится. Впрочем, — добавил он, — теперь уж об этом толковать поздно.
— Почему? — изумился Костров.
— Потому что сегодня последний день моей жизни. Завтра я буду убит.
— Кто вам сказал?
— Я сам; вот увидите.
— Пустяки все эти предчувствия, — с неудовольствием произнес Костров, — у меня было предчувствие, что меня не ранят, а вон как отделали.
Колосов не счел нужным настаивать, ему вдруг стало скучно сидеть подле раненого, раздраженного своим несчастием товарища.
— Прощайте, — произнес он, вставая, — поправляйтесь! Когда со временем, Бог даст, выздоровеете и вернетесь в штаб полка, скажите Анне Павловне… Впрочем, что там говорить, ничего не надо… разве только одно: «Колосов перед смертью просил вас не поминать его лихом». Поняли? Так и скажите!
Произнеся это, Иван Макарович торопливо, не оглядываясь, вышел из палатки, провожаемый изумленным взглядом Кострова, который только теперь вспомнил, что ведь между Колосовым и Аней произошел разрыв. «Ах, почему так поздно, — с тоскою подумал Костров; мысль об обрубленной кисти руки нестерпимой болью полоснула его сердце. — Если бы не это, кто знает, может быть, на этот раз счастье и улыбнулось бы мне».
Несмотря на свою малочисленность, оборонявшие Сурхаеву башню мюриды до самой ночи не давали овладеть ее жалкими развалинами. С отчаянием людей, обрекших себя на гибель, они бросались на штыки и в своем стремительном натиске опрокидывали штурмующих с кручи.