Оглушительный бас Васильева заполняет небольшую комнату. Старичок виновато разводит руками:
— Какой я тебе доктор, я всего-навсего фельдшер. — И делает неопровержимый по своей гениальной простоте вывод: — А товарищ ваш болен.
— Это и дураку понятно, — сердится Васильев. — Чем болен-то?
— Жар у него, простудился, наверное. Я дам вам жаропонижающие лекарства, давайте по одному порошку три раза в день: может, пройдет само собой в дороге.
Меня заставляют открыть рот, и старичок высыпает в него содержимое порошка, льет из стакана воду. Захлебываясь, глотаю ее вместе с лекарством. Прихватив оставшиеся порошки, Васильев несет меня к теплушке, укладывает на нары. Под мерный стук колес снова впадаю в забытье…
Очнулся в каком-то длинном коридоре на носилках. Сколько времени лежу здесь, не знаю. Рядом останавливается группа людей в белых халатах. Слышу усталый женский голос:
— Что с ним?
— Не знаем, сегодня сняли с поезда в бессознательном состоянии.
— Снимите гимнастерку и рубаху.
Женщина наклоняется. Я вижу ее покрытое тонкой сеткой морщин измученное лицо. Она внимательно осматривает мою грудь и вдруг бледнеет. Быстро выпрямившись, отрывисто командует:
— Немедленно в изолятор. Сыпняк…
Это было последнее слово, которое я услышал. Дальше снова провал памяти.
Прихожу в сознание от оглушительного грохота: на меня что-то валится сверху. Широко раскрываю глаза и… ничего не вижу. Обжигает тревожная мысль: "Неужели ослеп?" Лежу словно в телеге, которая подпрыгивает на ухабах. Рядом кто-то жалобно причитает:
— Ах ты, господи, несчастье какое!
Вдруг в глазах светлеет. Вижу белую гладь потолка, свисающий матовый абажур. Перевожу взгляд влево и замечаю стройную фигурку в белом халате, пытающуюся приставить к стене огромный лист фанеры. Видимо, фанера закрывала разбитое окно, из которого теперь несет холодным сырым воздухом. Откуда-то издалека доносится взрыв. Над моей койкой низко склоняется девушка лет шестнадцати-семнадцати. Я вижу ее испуганные глаза. Девушка радостно вскрикивает:
— Живы, товарищ лейтенант, живы!
— Что случилось? Где мы?
— Фашисты проклятые, опять бомбят станцию! — Огромные синие глаза девушки сужаются в гневе, она поправляет выбившуюся из-под косынки темную прядь. — Не бойтесь, товарищ лейтенант, — успокаивает она, а сама дрожит как осиновый листок, — бомбы падают рядом, а в здание не попадают…
Вид хрупкой девчушки, пытающейся ободрить фронтовика, настолько умилителен, что я не могу сдержать улыбку.
— Ну, раз вы не боитесь, сестренка, то и я не буду. А где я все-таки нахожусь?
— В госпитале. Он размещается в здании бывшей железнодорожной школы, недалеко от станции, — поясняет девушка. — Станцию бомбят почти ежедневно, поэтому и нам достается.
— Что за станция?
— Лихая.
— Тебя-то как звать-величать, сестренка?
— Марина.
— А меня — Александр… Терентьевич. Что со мной приключилось, Марина?
— Сыпной тиф у вас. Двенадцать суток не приходили в сознание, думала, и не поправитесь. Теперь, слава богу, очнулись.
Девушка продолжает оживленно щебетать, а я снова впадаю в забытье.
Так повторялось несколько раз.
Трудно сказать, сколько дней находился я в таком состоянии. Постепенно сознание становится отчетливее. Я уже реальнее воспринимаю окружающий мир, ограниченный полутемной комнатушкой изолятора.
В очередной раз пробуждаюсь от сильного озноба: одеяло сползло, а в комнате холодно. Хочу достать его, но не могу поднять руки; хочу крикнуть, а из горла, вырывается хрип. Облегченно вздыхаю, когда появляется Марина. Она укутывает меня, потом присаживается рядом и пытается влить в рот что-то горячее. Аппетита совершенно нет, запах пищи вызывает отвращение. Виновато поглядываю на сестру и отворачиваюсь…
Однажды, отчаявшись, Марина спрашивает:
— Ну чего бы вам хотелось?
Чувствуя невыносимый жар, представил, как дома в июльскую жару пил когда-то холодную простоквашу, и почти машинально шепчу:
— Простокваши…
— Достану, ей-богу, достану! — оживляется Марина. — В семи километрах отсюда живет моя подруга. У ее родителей есть корова. Сбегаю!
— Ничего себе, семь верст!
— Я мигом, одна нога здесь, другая — там, — заверяет Марина. — Ночью сбегаю, пока все будут спать.
Когда я снова прихожу в себя, то на подоконнике замечаю стеклянную банку, наполненную чем-то белым.
"Все-таки сбегала! — удивился я. — Четырнадцать километров по весенней распутице!" И вдруг с ужасом почувствовал, что при одной мысли о кислом молоке меня затошнило.
В комнату вбегает сияющая Марина. Бодрая, словно и не было бессонной ночи и четырнадцати километров бездорожья. Увидев, что я открыл глаза, радостно приветствует:
— Добрый день, Александр Терентьевич!
Она хватает банку, наливает простоквашу в кружку и подносит к моим губам, ласково приговаривая:
— Вот и простокваша! Можно покушать. — И вдруг, заметив, с каким отвращением я делаю первый глоток, горестно опускает руки: — Неужели не нравится?
Мне так жалко Марину, что я решительно говорю:
— Давайте, давайте, Марина, вкусная простокваша!