Со второго раза у меня все получилось как надо. Я почти не отставал от Матвея с его конягой. И если бы я не косился ежеминутно на Машу, выискивая ее среди колхозниц, уверен, что за мной не оставалось бы ни стебелька и мои копешки были бы такими же аккуратными, как у Матвея.
К обеду на делянке повырастали большие мохнатые грибы. Ноги и руки дрожали у меня от напряжения и усталости, сухая колючая трава забиралась под рубашку и прилипала к потному телу, но зато среди этих грибов по крайней мере два десятка вырастили мы: я и моя рыжуха.
После обеда начали метать скирду. И я, плюнув на бабьи насмешки, вертелся возле Маши. Правда, орудуя вилами, я выглядел рядом с нею неуклюжим увальнем. Но на это мне тоже было наплевать.
Вот она ловко накалывает вилами ворох сена и поднимает его над головой своими тонкими сильными руками. Слегка перегибаясь назад, она подносит этот ворох к скирде. И тогда над ее загорелыми икрами открываются нежные белые сгибы. Она тотчас поворачивается и идет за новым ворохом. И все это повторяется много, много раз…
Вот и станция. Моя станция. Надо выходить.
Я прощаюсь с проводницей, спрыгиваю на перрон и прохожу сквозь пустынный гулкий вокзальчик на пристанционную площадь. Мне везет. Одинокий притулившийся к забору грузовичок дожидается пассажиров на Благовещенку. Я сговариваюсь с шофером и лезу в кузов. И вот мы уже тарахтим по дороге. Двадцать минут до Благовещенки, еще сорок до Бугров, и…
Нет, нет, не верится, что еще каких-нибудь шестьдесят минут — и я увижу Машу. Один только час — и я буду смотреть в ее зрачки и возьму ее руки в свои, как в тот раз, после уборки…
Тогда я уговорил ее не возвращаться в деревню вместе со всеми на машине: уж больно досадили мне языкастые бабы, а добираться до Бугров пешком, не спеша. Маша долго противилась: что, мол, подумают люди, и дорога далека, и мыслимо ли тащиться на своих двоих после такого дня. Но я, видимо, доканал ее своим убитым видом, и она согласилась.
Мы остались вдвоем. Шли по проселку. Над землей переливался теплый воздух. Дальние деревья колыхались в этом воздухе и казались ненастоящими, отраженными. От дурманящего запаха разнотравья кружилась голова. Тяжелые мохнатые шмели, пьяные от нектара, лениво кружились над дорогой.
— Так и будем молчать? — спросила Маша.
— Так и будем.
А ладони и пальцы у нее были шершавыми. Плечи узенькие. Над ключицами — ямочки. А виски и шея совсем, совсем соленые.
Уже невдалеке от деревни мы свернули к пристроившейся на пригорке церквушке. Белая штукатурка на гладких стенах сохранилась, а вот купол пооблез. Церквушка была заперта. Мы решили отдохнуть и опустились на теплые каменные ступени.
— Подними голову, вот так, — приказала Маша и сама отогнула мой подбородок.
Церквушка казалась легкой и воздушной, упирающейся в самую синеву неба своим заржавленным крестом. А когда надвигалось похожее на огромный одуванчик облако, то чудилось, что церквушка плывет куда-то, а вместе с ней плывем и мы.
— До чего здорово, Маша-Машка.
Она поднялась на ступеньку выше и положила мою голову к себе на колени. Я прижался щекой к ее ногам. Я отыскивал губами острые царапинки на ее теплых круглых коленках…
— Эй, парень! Заснул, что ли? Тебя где ссадить? У леспромхоза?
— Я здесь слезу.
До Бугров — добрый пяток километров. Но машины проезжают здесь редко. И поэтому я выхожу на укатанный проселок— пешком надежнее и быстрее. Если не сбавлять шага, то через сорок минут я буду на месте. Застану Машу или нет? Ведь сегодня воскресенье. Правда, в такую горячую пору колхозники работают и по выходным. Но чем черт не шутит? Авось повезет. А если нет, я дождусь ее у водомерного поста. В восемь вечера она спустится туда: это время замеров. И от церквушки-то мы ушли в тот раз только потому, что Маша спешила на пост.
А как нас встретила тогда Таня:
— Ах вы мои трудяги. Какие же вы усталые и растерзанные. А что, это очень тяжело сгребать сено?
В тот вечер я один спустился к речке и смерил за Машу температуру и уровень воды в Кобоже. Вода была что парное молоко: двадцать три градуса. Я выкупался и еще посидел на мостках, прислушиваясь к лягушачьему переквакиванию и зудению мошкары, которая закручивалась надо мной винтом. И вдруг я подумал о самом страшном: завтра, завтра последний день рядом с Машей. И то где-нибудь на покосе. А уж послезавтра я буду черт те где!
Будь моим начальником не Степан Иваныч, а любой другой, плюнул бы я на все и остался в Буграх. А там будь что будет. Но не везет мне на плохих людей. А тут еще и Таня. Ну как их бросить? И с завода-то я уходил с тяжелым сердцем: уж больно не хотелось оставлять ребят и мастера Филимоныча.
Душный воздух словно застыл над Кобожей, и мне казалось, что эта духота давит и давит на виски.
Когда я вернулся в избу, бодрствовала одна Маша. Она дожидалась меня:
— Ты куда запропастился? Я уже собралась искать тебя.
— Да вот хотел утопиться в Кобоже.
— Чего ж не утопился?
— Представил, как попадусь на крючок какому-нибудь рыбаку. Очень это ему будет неприятно. Ты знаешь, я видел как-то утопленницу, так две ночи не спал после этого.