— Ну зачем так, Саша? Да мы все в Тимошине души не чаем. Самых тяжелых несем к нему. Он уже отработался, мы снова к нему: «Доктор Тимошин, доктор Тимошин, двое поступили — посмотреть страшно! Прооперируете их?» ~ «Да что вы, девчонки, я уже на ногах не стою». — «Доктор Тимошин, ну пожалуйста!» И думаешь, он когда-нибудь отказал? И я не могу оставить беспомощного человека.
— Да ничего ему не сделается за полчаса...
— Саша! Если ты ничего не понимаешь в нашем деле, то лучше помолчи, — возразила Люба и, чтобы смягчить прорвавшееся раздражение, попросила уже другим тоном: — Ты приходи тридцатого, часов в пять. Хорошо?
— И что будет тридцатого?
— День именин Веры Красавиной, Нади — жены доктора Финского и моих. Вера, Надежда, Любовь — слышал о таком празднике? Придешь?
— Не знаю. Я тоже не вольный человек, а тебе опять кого-нибудь могут «поручить».
— Могут, Саша, но ты все-таки приходи. Девчонки хотят с тобой познакомиться, а то пришел — ушел, и нет тебя. До свиданья. Побежала я.
После памятного разговора у оврага они сумели встретиться всего два раза. У Святогорского монастыря, куда замполит Коршунов отпускал всех свободных сестер и санитарок поклониться могиле Пушкина, и под Новоржевом. Пошла Люба постирать белье на речку Сороть, Саша там и нашел ее. Тогда все было по-другому. После двухсуточного дежурства ее сморил сон. Проснулась часа через три, и до того стыдно было, что долго боялась открыть глаза и взглянуть на Сашу, а ему и в голову не пришло обидеться, а сегодня рассердился. Ну ничего, придет в другой раз, она ему все объяснит, успокаивала себя Люба, а на душе было смутно, будто она провинилась в чем-то.
Первая послеоперационная ночь самая тяжелая. Дотянет больной до утра — можно надеяться на его выздоровление.
— Смотри не умирай у меня! — пригрозила ему Люба, снова смочила губы тампоном, ввела в вену иглу Дюфо и присела рядом с капельницей. В ампуле двести двадцать пять кубиков крови, а вытекает из нее по пятьдесят капель в минуту. Долго сидеть Любе, обо всем можно передумать.
В полночь в коридоре раздались шаги, послышались голоса. Тимошин с замполитом, догадалась Люба, — они каждую ночь делают обход.
— Ну как? — спросил хирург.
— По-моему, неплохо.
— Посмотрим, посмотрим, — Тимошин нащупал пульс, послушал дыхание и поднял на Любу веселые выспавшиеся глаза. — По-моему, тоже вполне прилично. А как другие?
— Раненного в грудь посмотрите, доктор. Не нравится он мне.
Хирург прошел к больному и нахмурился:
— Да... Снимите-ка повязку. Ого! Придется откачивать. Большой шприц, Люба. Лампу поближе, — приказал сопровождающему его санитару.
Он был из новеньких. Увидел, как толстая игла все глубже входит в человеческое тело, как шприц наполняется кровью, — голова у него закружилась, рука дрогнула, лампа оказалась на полу. Вспыхнул разлившийся керосин. И быть бы пожару — вначале растерялись и Люба, и Коршунов, — если бы не самообладание хирурга. Он на секунду повернул голову и негромко сказал:
— Люба, быстро запасную лампу. Яша, туши. Набрасывай одеяла, а этому растеряхе по щекам надавай, чтобы в себя пришел. Да не так. Люба, покажите комиссару, как это делается, а то он боится, как бы его в рукоприкладстве не обвинили, — и продолжал отсасывать гемоторакс.
Пожар был ликвидирован, и все обошлось. Едва держащегося на ногах санитара Тимошин отправил на улицу и удивился:
— Война идет четвертый год! Откуда такие слабонервные берутся?
Замполит улыбнулся:
— Одно дело воевать, Тихон, и совсем другое — в санбате служить. Помнишь, как ты меня первый раз по палаткам водил? Я после той экскурсии три дня куска хлеба не мог проглотить.
— Ну уж? — не поверил Тимошин. — А я всем рассказываю, как ты у нас быстро прижился.
— Знал бы ты, чего это мне стоило! И санитар привыкнет, но голодным несколько дней походит. Пойдем дальше, Тихон?
— На Любиного подшефного еще раз взгляну, и пойдем. Кажется, и на самом деле все нормально, следите за ним, Люба, и, чуть что, сразу за мной.
* * *
Второй час продолжается застолье. Все ему рады. С начала войны лишь в канун наступления нового, сорок четвертого года устроили праздник. Елку срубили, игрушек из марли, ваты и консервных банок наделали и до утра пели, плясали и дурачились. Нынче торжество поскромнее. Собрались на него ближайшие подруги Веры, Надежды и Любови, из мужчин только майор Финский, не самый веселый человек в санбате, но смех не утихает, разговоры и песни сами собой льются.
Люба, чуть забудут про нее, горбится так, что косы никнут. Саша не пришел, а без него и праздник не в праздник. Ее пытаются утешить:
— Нельзя, значит. Над ним начальство есть.
Люба это понимает, но она хорошо помнит последний разговор, в нем видит корень зла, и до того тоскливо становится Любе, что протягивает свою кружку майору и просит налить ее «с верхом».
— Тебе? — удивляется Финский.
— Почему бы мне и не напиться, доктор. Раз в жизни и до чертиков.
Чокается, торопливо выпивает. Не полную кружку налил ей Финский, но и от малости передергивает Любу, обжигает внутри, начинает кружиться голова.