– Вот как!.. – поражался я, и Марианна смотрела на нас обоих как на глупеньких детей.
– Папа говоххгил, что вы его лучший дххгуг? – доверительно спросила Лия, когда Марианна ушла за новыми порциями чая.
Слово «друг» со времен Джека Лондона и Ремарка требовало в моих глазах такой взаимной безупречности, что я запнулся. Но вовремя сообразив, что дело в данный миг идет не о констатации факта, а о формировании фантома, я успел достаточно серьезно кивнуть, прежде чем промедление успело бы дезавуировать мой кивок.
Лия уже давно таскала брачующимся кошерные тарелки, за черным окном царила непроглядная тьма, а мы с Марианной все говорили и говорили грустно и тепло, и не было ничего естественнее, чтобы лечь в общую постель и с усталой нежностью обнять друг друга. От этого не пострадал бы никто. Кроме фантома. А следовательно, это было невозможно.
Мне было постелено в девичей светелке, над которой царил снятый во весь нечеловеческий рост мускулистый полуголый парень, уже подраспустивший и молнию, устремленную к выразительному всхолмлению на джинсах. Среди россыпей косметики распласталась переплетом кверху раскрытая книга с глянцевой нежно-бесстыдной красоткой на обложке. «Ужасным ударом он швырнул меня на четвереньки и страшным рывком разорвал на мне мои трусики, и я почувствовала ужасающую боль между ягодицами», – прочел я. М-да-с, в бендерском бараке с Акутагавой, но без сортира что-либо подобное и вообразить было бы невозможно…
На зеркале трепетала липучая бумажка: «Дарогая мамачка! Я очен тебя люблю! Я имею только харошие намеренности. Твоя самая сехуальная дочь»
Разуваясь, я углядел под кроватью картонный ящик, из которого выглядывало что-то невыносимо знакомое… Ящик был набит математическими книгами – еще из общежития: исполинский всеведущий Гантмахер, «Теория матриц», «Топология» Н. Бурбаки, которого мы склоняли так же, как «дураки», «Теория функций вещественной переменной» Вулиха, похожего на иностранного тренера по борьбе, – «принцип Коши» и «принцип каши» он произносил совершенно неотличимо: прошу не путать, не «ка-щи», а «кащи»…
Так Славка, стало быть, таскал за собой эту бессмысленную тяжесть, как, говорят, Шаляпин возил с собою чемодан русской земли себе на могилу…
Когда мы с Катькой, пьяные от дурацких предвкушений, не разбирая дороги, бродили по святым камням Вильнюса, то и дело обнаруживая себя за его пределами, в одно из таких проскакиваний мы обнаружили себя на полузаброшенном православном кладбище, могилы на котором наполовину превратились в проплетенные травой бугры. Смерть не имела никакого отношения к нам, краешек вечной ночи лишь подчеркивал солнечность нашего вечного дня. И на погибающем нищем кресте я прочел выведенные заплаканным и явно малограмотным химическим карандашом поразительные слова: «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз успокою вы». Эти слова для меня, юного дикаря, были исполнены такой красоты и значительности, что я целый день повторял их про себя: приидите ко мне… аз успокою вы…
И теперь, глядя на погружающийся в переливчатый муар Средиземного моря насыщенный пурпурный круг, я одним языком все повторял и повторял эти слова: аз успокою, аз успокою… И чувствовал себя действительно успокоенным. Но – если не считать матушки-смерти – как же зовут того благодетеля, кто приносит страждущей душе успокоение? Имя его – смирение. Сломленность. В самом деле, все живы, здоровы, не голодаем – чего еще надо? Выдалась тебе минутка, так не порти ее хотя бы сам – мир с удовольствием сделает это и без тебя.
Впервые за много лет я не испытывал напряжения в присутствии сына. Более того, мне было хорошо с ним, как с умным товарищем, который без серьезной причины не сделает тебе подлянки, не станет выстраивать приятную картину мира за твой счет. Можно было говорить, можно было молчать. Главное – он ничего из себя не изображал, высказывался серьезно и ответственно.