— Туда! — он ответил отрывисто и замедлил шаг. Но телега тоже замедлилась, и он с раздражением закурил.
— Все собираюсь к вам да наглаживаюсь, поглядеть ваши ковры, гарнитуры…
Он опять промолчал, только в щеки бросилась бледность. Но она ничего не заметила, лицо веселое, круглое, и руки такие же круглые, толстые, они цепко сдавили кнут.
— На своих ножках нынче? Надоело на «Жигулях»?
— Надоело… — И снова затих разговор. Но ей, видно, не привыкать. Опять веселая:
— Говорят, вы втору коровенку заводите да пустили бычка?
— Ну и что?
— А я хочу к вам в работники! На полставки возьмешь?
— Мне сейчас не до шуток! — и он посмотрел долгим взглядом на девочку, и у завхоза изменилось лицо. Но девочка, казалось, не обращала на них никакого внимания, еще сильней присмирела, все мысли в себе.
— Худо тебе, Нинка, наступит без матушки! Ой, худо — не приведи. Да не вернешь…
— Кого? — спросил машинально учитель.
— Не вернешь нашу Антонину Ивановну. Да хоть бы не така смерть… — и Валентина поднесла к глазам носовой платок.
— Тебе-то что плакать, страдать… — оборвал он ее громким сердитым голосом и сразу пожалел, что вспылил. Не хотелось ругаться, еще больше расстраиваться, только хотелось побыстрей от нее отделаться.
— Ты мне не указывай, Валерий Сергеич! Ты мне рот не затыкай белой тряпочкой… Я вот правду возьму да выпалю.
— Давай, давай, — он махнул устало рукой, отвернулся. Им овладели апатия, безразличие, видно, сказались усталость последних дней, напряжение, и он закрыл глаза. Когда открыл, то сразу же в упор увидел печальное лицо девочки и злые, напористые глаза Валентины. В них было все: злая боль, осуждение и еще большое-большое лукавство. Но все равно он решил отмолчаться, не связываться, зато она не молчала:
— Гарнитуры-то еще не все в Кургане скупили? Когда-нибудь завалит вас этими досками… Прямо с головой и завалит.
— Какими досками? — он удивленно посмотрел на нее и опять нашел силы сдержаться. Ему хотелось уже совсем забыть про нее, но Валентина не умолкала. Только глаза ее стали проще, добрее. Может, стало стыдно, неловко, что наговорила ему много тяжелого, лишнего, и теперь пробовала пошутить даже, перевести разговор на смешное.
— Ну, ладно, Сергеич! Не переживай ты, не обижайся. А то идешь — губу на локоть, а с чего бы? Да плюнь ты на меня, на таку нахальну бабенку! Все плету не свое, не наше, а ты — к сердцу да к сердцу! А то бы размахнулся да ударил меня, поучил по-мужскому, — она засмеялась и, видно, ждала ответного смеха. Но он даже не улыбнулся.
— Я не хулиган…
— А ты похулигань, Сергеич, тебе можно. Ты — человек большой, образованный, а я — кого: три класса да два коридора. Мне уж с рубля-то не сдать тебе по порядку…
— Не хвастай… — он еще хотел что-то добавить, но она перебила, не слушала, опять начала тараторить:
— Сколько матушка-покойница приговаривала: учись, Валентина, не моргуй книгами, пригодятся, а я все — зачем, неохота. А та опять: учись, то затопчут. А я отвечаю ей: я к забору прижмуся. Тогда в забор вдавят, — это мать-то опять стращат. А выходит, что не стращала — жалела…
Пока она говорила, он стал успокаиваться, но все равно раздражение не смолкало в нем, да и надоел ее голос. Он начал покашливать: мол, хватит, поговорили уже, теперь пора помолчать. Валентина заметила это покашливание, истолковала по-своему. А может, хитрила, у ней хватит ума. А потом опять начала:
— Простудился где-то, не поберегся… А че же, Сергеич, тебе жалко, поди, Антонину? Ох, поди, жалко! Как она болела о тебе, как родного брата держала. И помогала тебе перво время — вся деревня знат, и я знаю… А ты, Нинка, не наводи ухо, не обязательно… — она взглянула на девочку, что-то еще хотела добавить, но только головой покачала. Девочка сразу побледнела и совсем низко склонила лицо.
— Не надо про маму… Я пойду вперед, тогда говорите.
— Зачем, Нина? Иди рядом со мной, — прервал быстро учитель и сразу же закурил. Валентина чему-то обрадовалась, глаза засмотрели вразброд:
— Хорошо сказал! Честно и добросовестно… У нас, Нинка, нету секретов.
— Ладно! Нина поняла уже, — опять рассердился учитель и начал покашливать. Его ладони то сжимались, то разжимались…
— Все, все. Мы закончили. А ты точно простудился, Сергеич, — Валентина хмыкнула и закусила губу. — Хлипкий пошел народишко. Я в войну вон до Покрова босиком бегала — не в чем дак. Так доброй обуинки и не нашивала. Дегтем пятки натру да подошвы, теперь хоть на снег ступай, хоть на стекло — нога не чувствует… — ее голос стал мирный, податливый, но учитель молчал, и это ее удивляло.
— Садитесь, что ли, подброшу? Я тоже в лагерь — везу продукты…
— А мы на могилу. Я к маме, — вступила в разговор девочка и сразу же засмотрела на них строго, пронзительно. Потом в глазах прошло нетерпение, погасли глаза. Наверно, надоел уже разговор. Но Валентина не чувствовала, потому опять начала:
— Как ты ее с Сереженькой-то начнешь разлучать? Все время вместе играли, привыкли. В детдом ее, что ли?