— В детдом… — и вдруг он вздрогнул от непонятного звука и повернул голову. Это плакала девочка. Перехватив его взгляд, затихла и заговорила сдавленным голосом:
— Зачем вы при мне?! Я отойду?!
Валентина услышала, спохватилась.
— Ох, Нинка, не отходи ты! Виноватая, обзабылася. То его разобидела, то теперь вот тебя… Ну, че ты, ну че ты, как разожгло тебя! Я сама об Антонине реву, все сердчишко мое изболело… — теперь уж сама Валентина заплакала. Плакала навзрыд, не таясь и не закрываясь, и видно было, что забыла про лошадь и про то, куда едет, — и учителю тревожно опять, как перед сильной опасностью. Эта тревога, этот стыд перед девочкой, который вдруг вырвался изнутри и охватил, занял голову, — совсем сломили его. Он слышал уже, он чувствовал, что нервы горят огнем, догорают.
— Не понимаю, Сергеич, зачем ты Нинку туда повел? Я — чужа сторона, да и то боюсь даже рядом…
— Она сама попросилась.
— Мало ли что сама…
— Да перестань ты меня учить!.. — почти крикнул он, но в последний момент сдержался.
Зато Валентина не унималась:
— Пожалей девку-то, не води туда! Како сердце надо иметь — или каменно сердце.
— Замолчи ты! Пристала пчела… — сказал потихоньку и сразу побледнел, как стена. Сдержаться не смог уже и теперь ругал себя, что не смог. Она все слышала и сразу поникла. Вожжи выкатились из рук. Лошадь фыркнула, остановилась, ноздри вспухли и повлажнели.
— Я — пчела, а ты — хозяйчик, кулак! — она подняла голову и посмотрела в упор. Но он не видел ни глаз ее, ни лица, ни тяжелой обиды в глазах. В нем все уже клокотало. И тогда, чтобы избавиться быстрей от нее, он подобрал с земли палку и замахнулся на лошадь.
— Пошла! Пошла…
Но лошадь словно тоже была заодно с Валентиной — только скалила зубы, не шевелилась.
— Пошла давай! — и опять стоит лошадь, тогда Валентина слезла с телеги, подобрала медленно вожжи и так же медленно села.
— Спасибо, Валерий Сергеич! Спасибо, родной. Вот уж палкой начал замахиваться, а ты ударь, ударь, че жалешь бабу-дуру…
— А ты напросишь: доберусь вот по-настоящему.
— А-а, не пугай Настасью большой снастью. Сами кого хошь напугам!
— Проезжай!..
— Да не кричи, поостынь! Богатство-то, видно, дерет тебя, распират сильно груди. Да не бойся, не раскулачим… Но-о, поедем, Гнедуха! — Она натянула вожжи, и телега сразу покатилась. Лошадь вздернула высоко голову, заржала. То ли сердилась, то ли почуяла волю. Через минуту смолкла телега, и учитель стал приходить в себя. Успокаивало, что с Валентиной у них так всегда: как сбегутся, так сцепятся. У каждого, видно, свой друг и свой враг. Плохо только, что поругались при девочке… Да что — теперь не исправишь. И это «теперь не исправишь» совсем успокоило и вернуло в строй.
Остыла и девочка. Когда взрослые горячились, она отошла в сторону и старалась не понимать. Но кое-что все равно поняла она, — и слова эти принесли боль. Да и вопросы не отпускали. Почему Валентина ругала учителя, почему? Может, надо было за него заступиться?.. И в то же время она давно любила Валентину — и по школе, и так, по разным добрым делам от нее, — потому очень пережила, испугалась, когда учитель побледнел и начал ругаться. Она пережила и за лошадь, на которую замахнулись палкой, и за что замахнулись? Спина ее сразу замерзла — и все эти муки, переживания нахлынули разом и отвлекли. Но вот стихла телега, и девочка оглянулась. Учитель уже спокойно посматривал на небо. Она тоже глаза подняла. Сразу увидела множество облаков, черных и белых. Только чернота эта была понятная и нестрашная. Она несла с собой дождь — влагу на луга, огороды. Дождь был так нужен земле. Он прошел вчера, но его не хватило. И лес, и травы, и птицы теперь тосковали о нем. Тосковала и Нина. Она тоже любила дождь и сейчас с надеждой смотрела вверх. И еще ей хотелось в этих очертаниях-облаках увидеть то родное-родное лицо. Но оно не пришло, и на девочку снова нахлынул непонятный и странный вопрос: «Где ж ты, мама, сейчас? Где ты?..»
Учитель тоже разглядывал облака, но глаза были пустые, усталые. И все-таки почти успокоился, да и дышалось ровней. И о девочке думал без напряженья, душа почти улеглась. «Все справедливо, все правильно, в детдом ее — больше некуда. Не брать же в свою семью. Вон даже родных детей оставляют, сколько матерей развелось одиночек, а ты, подумаешь, — филантроп…» И пока думал об этом, все смотрел в небо, и небо тоже отвлекало его, успокаивало, и становилось совсем легко. «А что мучаюсь, собственно, переживаю? Неужели не заслужил я спокойную жизнь?.. А ведь тоже нелегко было, не сразу манна с небес. А учился как! На стипендию и одевался, питался — да что говорить… А сейчас зажил как человек, — и сразу увидели. И эта тоже кричит — ковры, гарнитуры. Эх, зависть-матушка. Кто ее выбьет из нас…» Он дышал уж совсем ровно, спокойно и так же спокойно курил.
Каждое облако намечало свое лицо. И только начинало что-то проступать и угадываться, как все лица мешались и путались, и все опять пропадало. Но все равно наблюдать интересно. Только отдых его длился недолго. Девочка подошла близко-близко к нему, даже рукой затронула: