«Заведение это из тех, что называют „ночными кафе“ (тут их порядочно) — оно открыто всю ночь. Поэтому „полуночники“ находят здесь приют, когда им нечем платить за ночлежку или когда они так пьяны, что их туда не пускают. Семья, родина и пр. — все это, может быть, не столь привлекательно на самом деле, сколько кажется привлекательным тем, кто, как мы, довольно легко обходится и без родины, и без семьи. Я часто напоминаю сам себе путника, который бредет куда глаза глядят, без всякой цели. Иногда я говорю себе, что этого „куда“, этой цели скитаний не существует вовсе, и такой вывод представляется мне вполне обоснованным и разумным. Когда вышибала публичного дома выставляет кого-нибудь за дверь, он рассуждает не менее логично и обоснованно и, насколько мне известно, всегда бывает прав. Ну что ж, тогда я смогу убедиться, что не только искусство, но и все остальное было только сном, а сам я — и вовсе ничем…
…Врачи говорят нам, что не только Моисей, Магомет, Христос, Лютер, Бэньян, но и Франс Хальс, Рембрандт, Делакруа, а заодно старые добрые женщины, ограниченные, как наша мать, были сумасшедшими. И тут встает серьезный вопрос, который следовало бы задать врачам: а кто же из людей тогда нормален? Быть может, вышибалы публичных домов — они ведь всегда правы?»
…Мы не стали дожидаться развития настоящего тартареновского побоища, расплатились, поднялись и нырнули в потоки дождя, быстрым шагом пересекая площадь. Когда достигли Арены, дождь уже стоял стеной… Циклопические стены с гигантскими арками виднелись расплывчато, как сквозь толстое стекло… Кажется, со времен римлян не было в Арле такого дождя! Прижавшись к стене дома, под каким-то случайным козырьком мы обреченно пережидали очередной этот выхлест бездонных небес, мы просто отдались дождю, бесконечной череде ледяных оплеух, и уже не чувствовали тяжести намокших курток, шарфов, хлюпающих кроссовок…
Вдруг из-за поворота выполз туристический поезд и мы припустились за ним бегом. На спуске улицы он притормозил, и отряхиваясь, как собаки, сбрасывая на пассажиров пригоршни дождя, мы на скаку влетели в вагончик. Все свободные места были залиты водой…
— О, Господи, — шумно шмыгая носом, пробормотал мой художник. — прав был Гоген, когда называл этот город «самой паршивой дырой в мире»…
Часа полтора мы еще боролись со стихией, чуть ли не вплавь достигли городского музея, пошатались по его холодным залам, разглядывая фотографии каких-то бравых тартаренов в костюмах зуавов… Наконец, сдались, и попросили мрачного служащего вызвать такси, чтобы не подхватить воспаления легких или не сойти вконец с ума в этой цитадели сияющего Юга…
* * *
«…Надеюсь, что со мной ничего особенного не случилось — просто, как это бывает у художников, нашло временное затмение, сопровождавшееся высокой температурой и значительной потерей крови, поскольку была перерезана артерия; но аппетит немедленно восстановился, потеря крови с каждым днем восстанавливается, а голова работает все яснее. Поэтому прошу тебя начисто забыть и мою болезнь, и твою невеселую поездку»…
Можно только представить себе, как сжалось его сердце, когда дилижанс, увозящий Тео, свернул за угол улицы. Да уж, невеселая была поездка…