В начале шестидесятых годов был он студентом одного из южно-русских университетов. Даровитый, общительный юноша, он скоро нашел себе место в лучшем из тех кружков, на которые делилось тогда N-ское студенчество. Двадцать пять рублей, высылаемые ежемесячно отцом, небогатым помещиком, занимавшим средней руки пост в маленькой администрации, — ставили его в положение чуть не Креза среди товарищей, из которых многие пришли пешком за двести и за триста верст, а почти все пробивались кое-как, кондициями, переводами, перепискою, уроками. Здесь «кающийся дворянин» в первый раз увидал горькую судьбу нашего, так называемого, «умственного пролетариата», который, вследствие ничтожного спроса на умственный труд, терпит часто крайнюю нужду и при ней осужден еще на худшую из нравственных мук: на ежечасные сомнения в полезности, в самой даже законности своего существования.
Калачев обладал комнатою, где пять-шесть человек близких знакомых могли собираться для вечерних занятий или поговорить о сильно всех волновавших тогда ожиданиях, надеждах и событиях. Он мог доставать журналы и книги. Его знание иностранных языков навело его на мысль устроить литературные вечера, на которых читались и обсуждались переводы и извлечения заграницею появлявшихся брошюр и книг по разным жгучим вопросам. Таким образом Калачев слыл за коновода, хотя в действительности, обладая большою отзывчивостью, он значительно меньше многих своих друзей был одарен предприимчивостью и самодеятельностью мысли.
То было время, когда диапазон во всей России настроился выше среднего уровня, когда всякий порядочный человек на Руси, засыпая вечером, как будто назавтра чего-то ждал, а утром просыпался как к светлому празднику… Рутинные шероховатости и суровости жизни, к которым в обычное время всякий привык, от которых он только морщится, — тут с особенною назойливостью стали каждому лезть в глаза, коробить всех своею вопиющею несообразностью с поголовным одушевлением и ожиданием… В студенческом быту готовился довольно знаменательный перелом. В ожидании его, заветная грань между licet и nonlicet[66]
стушевалась, колебалась каждый день, передвигаясь то вправо, то влево, так что и сами блюстители ее не всегда с достоверностью знали, где именно она находится в данный момент… Отсюда бесконечныеОбстоятельство это как громом поразило семью, возлагавшую блестящие упованья на ум, прилежание и доброе сердце Степочки. Сердились, охали; но как нужно же было что-нибудь предпринять, то и порешили, что, видно, сама судьба велит ему сделаться вольным художником: благо он с детства ощущал к рисованию прирожденную страсть и дивил учителей быстрыми своими успехами.
И вот, Степочка в Риме; но и здесь он нашел нечто очень сродное тому, что помешало ему мирно кончить курс в аудиториях N-ского университета. Только здесь оно являлось более определенным, приуроченным к живым именам и к очень немногим одушевляющим, общепонятным формулам. В академии, в траттории, в домах, только об одном и говорили. Одно слово и одно имя были на всех устах: — «возрождение»[67]
и «Гарибальди».Не только новые товарищи Степана Васильевича, но и сторожа, натурщики, и отчасти даже профессора, наперерыв стремились в Сицилию. Многих хватали, и они надолго исчезали потом в ужасных казематах замка Сант-Анджело. Даже отставной папский драгун, Беппо Чичьо, которого выразительное лицо рисовали, живописали и ваяли целые поколения художников, — ощутил в один прекрасный день непреодолимое желание убедиться воочию, что за чудеса творятся в неаполитанских краях и что за богатырь проявился там Дон Лубардо[68]
?В сообществе этого-то Беппо Чичьо и очутился Степан Васильевич в Палермо… Их направили в большой и светлый манеж, где молодой черноусый полковник, в красной рубахе и в маленькой черной войлочной шляпе набекрень, муштровал взвод любителей-кавалеристов, вызывавших его досаду своим слишком поверхностным знакомством с трудным искусством верховой езды.
— Вот еще какого вам молодца привел, — рекомендовал Беппо Чичьо нашего соотечественника, — è russo… di Moscovia[69]
, — добавил он, заметив, что первое его выражение может быть принято за намек на рыжеватые волоса и усики Калачева[70].— В свободе все нации — сестры между собою, — учтиво заметил полковник.
Вечером этого дня, прибрав и выхолив своего коня, Степан Васильевич сладко заснул на своей койке, в казарме, где помещался только что сформированный эскадрон конных егерей Diavoli Rossi[71]
; заснул сильно утомленный, но с сознанием, что он пристроился к великому историческому делу, что и он стал, наконец, чуть заметным, но не лишним винтом в том таинственном и чудовищно сложном механизме, который перемалывает судьбы человечества в какую-то провиденциальную муку будущего.