— Я понимаю ваши добрые желания, — предупредил Кобзев. — Однако… не устрашат ли вас осложнения с министерством Ермолова?
— Нет. Я рассчитываю на поддержку…
Хотел сказать: «сената», но вовремя сдержался, вспомнив о Мясоедове, и нервно закончил:
— Должны же быть на Руси честные люди, которые поймут и оценят меня!
Иван Степанович кликнул извозчика, чтобы ехать на Свищево поле, и на прощание напомнил:
— Не забывайте о султане!
— Султан у меня… знаете где? — Мышецкий вытянул пальцы и свел их в кулак, сверкнувший перстнем. — Вот вам султан! Этот сиятельный спекулянт только пукнет…
Прибыв на службу, Сергей Яковлевич сразу же полюбопытствовал относительно Влахопулова:
— От его превосходительства ничего не было?
— Нет. Симон Гераклович на даче.
— Ладно. Может, это и к лучшему…
Пора было приступать к делу. Он велел закрыть в кабинет двери, скинул мундир, засучил рукава и, протерев пенсне, кинулся — как голодный на еду — на ворох бумаг, подсунутых ему на подпись.
Итак, вдова Суплякова просит обратить внимание на ее племянников… Роспись — как один крючок, и угол бумаги раздирается наискосок. Бумага летит направо: это значит «возвращено с наддранием». Акцизный чиновник в отставке Пестряков знает способ, как победить Англию, — тоже с «наддранием». Девица Альбомова сообщает о себе биографические сведения и спрашивает, как жить ей далее. С «наддранием»: так ей жить, дуре! Мещанин Сурядов изобрел жидкость, которая, впитавшись в дерево, делает его несгораемым.
«Это — налево, дельное…»
Доносы… жалобы… проекты!
— На сегодня хватит. — Сергей Яковлевич снова натянул мундир и позвал Огурцова.
— Что в думе? — спросил он. — На какой час там назначено собрание сельских чинов?
— Если не ошибаюсь, уже началось, ваше сиятельство. Не смел напомнить…
Мышецкий попал на «вермишель» (так называлась тогда область побочных вопросов). В зале думы было достаточно тесновато, и князь решил остаться в дверях, чтобы иметь возможность курить. Отсюда он все видел и все слышал.
Иногда ему было просто скучно выслушивать непонятные разговоры о досках в три дюйма или о струе воды толщиной в палец, и тогда Сергей Яковлевич прохаживался по коридору думы, размышляя о своем — отвлеченном.
Чей-то голос привлек его внимание: речь шла о хлебе.
Он отбросил папиросу и протиснулся к двери. Обсуждался вопрос о недопущении — через полицию — торговли хлебом, явно непригодным в пищу. Председатель собрания Бровитинов демонстрировал образцы хлебных изделий, с которыми Мышецкий был уже хорошо знаком через Чиколини.
— Господа, — сказал Боровитинов, — этта… этта… Черт знает, что этта!
Из первых рядов собрания поднялась импозантная фигура предводителя дворянства. Атрыганьев поводил над собой набалдашником трости, призывая людей к вниманию.
— Я удивляюсь вам, господа! — начал он, повернувшись лицом в глубину зала. (Мышецкого он не заметил.) Двести лет, если не больше, русский крестьянин ест весной именно такой хлеб. Квашеный бурак с макухой, конечно же, не представляет собой деликатеса. Я бы не стал его есть! Вот, я вижу, здесь улыбается господин Иконников, — он, наверное, тоже не стал бы есть макуху… Но я, господа, пробовал в своем Золотишном, имении всем вам известном, проводить опыты. Я давал мужикам белую булку. И что же? Были они сыты, вы думаете? Нет…
Атрыганьев передал кому-то свою трость и цилиндр, уверенно поднялся на авансцену.
— Дайте-ка мне этот… хлеб, — сказал он. Боровитинов отломил туго скрипнувший кусок суррогата.
Атрыганьев поднес к нему зажженную спичку, и хлеб вдруг ярко вспыхнул, загорелся с треском — как факел, коптя и брызгаясь искрами.
— Нет нужды, — говорил предводитель, — доказывать вам, что этот хлеб не без примесей. Но мужики едят его, и заострять внимание присутствующих здесь сельских представителей на недостатках хлеба нет смысла, господа! У нас на очереди более важный вопрос: когда же от конки мы перейдем к самому прогрессивному виду транспорта — трамваю?..
Борис Николаевич не успел погасить кусок хлеба, когда из рядов сельских представителей выступила фигура какого-то мужичонки.
— Кабы и мне! — попросил он, явно робея.
Мышецкий вытянул шею, заинтересованный. Мужика пытались оттащить обратно, но он все тянул и тянул к Боровитинову свою жилистую руку:
— Дозвольте? Ваше… дозвольте?
Ему «дозволили». Не зная, как правильно встать перед собранием, мужик повернулся к залу спиной, чтобы видеть догорающий факел в руке Атрыганьева.
— Ясно горит! — выкрикнул он. — Быдто в аду горит… Хлебушко-то. И верно то, господин хороший, што не под зуб нам булки с изюмом! Куды-ы нам…
Голос мужика порой срывался на тонкий визг, и Мышецкий иногда не мог расслышать его слов. Но зато хорошо понял, что в Мглинском и Курбатовском уездах губернии (самых населенных) скоро не будет и такого хлеба.
Мужик плачуще бормотал о какой-то кобыле, о каких-то вениках, но суть его речи могли разобрать, очевидно, только близко сидевшие к нему.
Зато под конец оратор обернулся к собранию лицом.