В домашнем быту прежде знакомых мне крестьян я нашла ничтожную перемену: вместо лучины у большинства из них избу вечером освещала пятнадцатикопеечная керосиновая лампочка, прибавилось число людей, носивших сапоги, а также количество семейств, у которых были самовары. Всем этим, однако, обзаводились крестьяне, которые, кроме сельского хозяйства, занимались и отхожими промыслами. Но особенно бросалось в глаза то, что сами крестьяне глядели теперь менее забитыми, казались более смелыми и самостоятельными; в сношениях с господами я заметила менее приниженности и угодливости. Правда, что и после освобождения некоторые из них подходили к господской ручке, зато в их приветствии слышалось менее рабских слов и вышла из употребления фраза, которую я так часто слышала в детстве в их разговорах со своими помещиками: «Вы – наши отцы-благодетели, а мы – ваши дети». Немало явилось и таких, особенно среди парней, которые не только не подходили к господской ручке, но не снимали даже шапки, проходили мимо помещика и его супруги, язвительно-насмешливо поглядывая на них, что крайне возмущало последних и служило даже предметом множества жалоб со стороны помещиков. Мировые посредники, чему я не раз была свидетельницею, уговаривали крестьян не раздражать господ такими пустяками, доказывая им, что те даже из-за этого зачастую не будут соглашаться на ту или другую необходимую для ним уступку. Однако некоторые из парней не сдавались ни на какие увещания. Но те же крестьяне совсем иначе относились к помещикам, с которыми у них не было ни дрязг, ни тяжб, ни неприятных столкновений. Нужно заметить, что в то время явилось немало таких дворян, преимущественно среди их сыновей, которые начали держать себя чрезвычайно просто с крестьянами, заходили к ним в избы поболтать, давали им советы, как поступать в том или другом случаев писали им письма, деловые бумаги, а то и жалобы на помещиков. Более консервативные из них с ненавистью смотрели на молодое поколение из своей среды; их страшно злило даже то, что крестьяне подают их сыновьям руку, в
Руку подавали крестьяне преуморительно: подойдут с протянутой рукой и сунут ее, как палку; при этом парни не могли понять, нужно или нет снимать шапку, когда подаешь руку.
– Как же это ты, Иван, руку мне подаешь, а шапку не снимаешь? – спросил однажды доктор крестьянина.
– А нешто вы снимаете шапку, когда встречаете нас? – смело отвечал ему тоже вопросом молодой крестьянин.
– Конечно, снимаю: прежде шапку сниму, а потом руку подаю.
– Ах ты, господи, вот и приметлив я, а в этом маленько сплоховал! Так за то ж вы с нами тыкаетесь (на ты), а мы с вами выкаемся (на вы).
– Да, я к вам не обращаюсь на «вы», потому что вам тогда кажется, что я говорю со всеми, а не с одним.
Изба старика Кузьмы была от нашего дома верстах в десяти. Крестьянин этот был крепостным одного из наиболее зажиточных помещиков нашей местности. Молодухи двух старших сыновей старика приходили к нам иногда за лекарством для своих детей, а летом нанимались к нам на поденщину; младший же сын Кузьмы – Федька, еще не женатый парень лет двадцати, был в то время работником у моего брата. Матушка советовала мне познакомиться с ними и отзывалась об этой семье, как об одной из наиболее честных и порядочных в нашей местности, а о Кузьме говорила, как о человеке очень сообразительном, но крайне угрюмом, даже озлобленном.
Когда в один из воскресных дней я вошла в его избу, вся семья была налицо: и старики – родители, и двое женатых сыновей, Петрок и Тимофей, со своими женами и малолетними детьми, и Федька, пришедший к родителям в праздник «на побывку». Я застала всех членов семьи за самоваром; при этом на столе лежала связка баранок. Малышам давали по баранке и выгоняли на двор. Меня более всего поразил облик и вся фигура старика Кузьмы. Это был человек лет под шестьдесят, сухой как жердь, сутулый, с лицом, на котором выдавались скулы, обтянутые желтою кожей, совершенно лысый, но с очень густыми седыми бровями, торчавшими какими-то кустиками. Он сидел под образами, и глаза у него были опущены вниз даже тогда, когда он говорил: он точно разговаривал сам с собою, а когда изредка подымал голову, глаза его бегали, как у затравленного зверя.