Перед двумя из крестьян стоял чай в стаканах без блюдечек, и перед каждым из сидевших за столом лежало по крошечному кусочку сахару. Когда кто-нибудь допивал чаи, хозяйка наливала следующим, так как в семье было всего два-три стакана и оловянная кружка. Чаепитие продолжалось долго и происходило только по праздникам или когда в доме были больной или гость. Лицо старухи хозяйки напоминало высушенную черносливину: так оно было черно, изборождено морщинами, и в нем чуть-чуть выдавался только нос. Я спросила ее, сколько у нее выходит чаю. Она начала пересчитывать по пальцам: на Покрова брали восьмушку, на Илью восьмушку и т. д. Я насчитала полфунта в год и удивилась ничтожному количеству чая, выпиваемого при большой семье, даже если его употребляют только в праздники. Она отвечала мне, что гораздо чаще, чем чай, семья пьет сушеную землянику или малину, а при болезнях – липовый цвет.
На мои расспросы о воле Кузьма отвечал вопросом же:
– Кака така воля? Ты, барышня, из Питера, значит, поближе нас к царю стоишь, вот ты и растолкуй нам, какую нам царь волю дал. А мы, почитай, воли-то энтой и не видывали!
– Показаться-то воля показалась, – заметил его старший сын Петрок, – да мужик-то и разглядеть не успел, как она скрозь землю провалилась.
– Царь-то волю дал заправскую, – заговорил Федька, – читальщики о ту пору вычитывали нам не то, что попы, в манихфестах. Наши-то попы да паны подлинный царский манихфест скрыли, а заместо его другой подсунули, чтобы, значит, им получше, а нам похуже.
– Вы говорите, Федор, просто что-то несуразное, – возражала я.
– А вот, барышня, я сейчас расскажу, как от нас настоящую царскую волю прикрывали, – упрямо доказывал Федька. – Дело-то было на глазах как есть у всей деревни. О ту пору верст за сорок от нас старичок проявился поштенный, толковый мужик, большой грамотей. Чтобы, значит, задарма не тащиться ему к нам, мы по две гривны с семьи ему положили, а кому не под силу, лошадь и человека должон был дать, чтобы послать за им. В нашей семье бабы взялись пирогов ему напечь, а суседи – водки купить. Вот в воскресный-то денек, чуть забрезжился свет, наша подвода за им и выехала, а под вечер его к нам и доставили. Старичок-то хороший, как лунь седенький… Ну, мы его в одночасье в красный угол посадили, вместе с им выпили, закусили, все честь честью. Вечерок-то выдался погожий, мы и высыпали из избы, на завалинку старичка посадили, а кругом-то уся деревня вплотную кругом его сгрудилась, да и много чужих понашло. Старичок-то встал с завалинки, перекрестился, на все стороны низко поклонился, вынул бумагу из-за пазухи, да и зачал: «Православные, грит, ежели, значит, я облыжно хоть словечко прочту, гореть мне не сгореть в аду кромешном. Когда становой…»
– Упустил… не все его словечки обсказал! – вдруг выкрикнула одна из молодух.
– И то правда, – поправился парень и, видимо, начал прилагать все старания, чтобы дословно передать все сказанное стариком: – «Чтоб, значит, язык мой в аду перелизал все сковороды раскаленные, чтобы змий жалом своим ядовитым всю утробу мне разворошил, чтоб душенька моя христианская не знала в аду спокоя до скончания века. Православные христиане, сказываю вам по всей правде, что бумага моя списана с подлинного царского указа-манихфеста: важнеющий енерал провозил ее на поштовых. Пока коней-то перепрягали, прилег он отдохнуть в Ведерках, что от нашего-то села без малого в верстах в двухстах буде, да и захрапел… Один грамотный паренек указ-манихфест скрал, а я в одночасье и списал с его. Как бумагу-то списали, так енералу опять за пазуху сунули. Будьте без сумления, православные, списал от слова до слова». Ну, и зачал он читать. Тут-то всего я не упомню, а выходило так, что усадебная земля, панские хоромы, скотный двор со всем скотом помещику отойдут, ну, а окромя эвтого, – усе наше: и хорошая, и дурная земля, и весь лес наши; наши и закрома с зерном, ведь мы их нашими горбами набили. А заместо эвтого, извольте радоваться, что вышло: отрезали такую земельку, что ежели в ей хоча половина годной для посева, так ты еще бога благодари.
На мой вопрос, куда девался старичок, Федька закончил так свой рассказ:
– Заночевал он у нас, а утрешком потащили его к становому и в телеге отправили в город, а куда девался оттудова, так и не слыхивали.
– Вестимо, кто нам правду откроет, так того паны да попы упрячут туды, куды Макар телят не гоняет, – на разные лады повторяли молодухи и их мужья.
– Если вы не верите ни попам, ни панам, то вам объясняют манифест ваши мировые. Вы же доверяете своим мировым, – ну, хотя бы моему брату? Неужели он вам врать будет?
– Врать-то не буде, не таковский, только и его поднадули, – заметил Петрок. – Разве паны и попы его одобряют? Не велика ему честь от их-то.
– Наш-то поп этот самый манихфест и подделал, – упрямо стоял на своем Федька.
– Да какая же выгода попу от этого? – допытывалась я.
Тогда со всех сторон и мужики и бабы начали выкрикивать:
– Наш-то поп – Ирод заправский!
– Разе трудно его подкупить?