Однажды, навьючив ишака продуктами для чабанов, он собрался в горы. Погнал ишака к калитке, но тут, как всегда, оказалась и мать.
— Пойду, нана, — произнес он традиционные для их дома слова прощания.
Дунетхан вытерла руки о передник, подозвала сына к себе, взглянула в задумчивые, грустные глаза.
— Люди говорят, что мой сын собрался жениться, — проговорила безразличным тоном мать, но за ним сын услышал осуждение. — Правда это?
— Прости, нана, что сразу не сказал тебе, постеснялся.
Она слегка кивнула.
— Она тебе нравится?
— Да.
— Тебе ее лучше знать.
— Спасибо, нана.
— Ты женишься… Но не раньше своих старших братьев. Обычай отцов так велит, а мне не хочется идти против него, сын мой, — в голосе Дунетхан, во всем ее облике — ни тени волнения, слова лились свободно.
— Хорошо, нана.
— Твои братья приведут невесток в дом Хадзыбатыра Каруоева, когда вернется их отец.
— Конечно, нана.
— А если кто-то из моих сыновей поступит по-своему… — помолчала мать… — Я верю, что ты мужчина.
О Джамботе не было сказано ни слова. Мать положила руку сыну на плечо:
— В моем сердце темная ночь, с тех пор как не слышно в доме голоса твоего отца, у меня ушло много сил. Запомни: целый город не стоит одного позора. Иди, и пусть от тебя доходят к нам добрые вести!
5
В горах стояли знойные дни, и аульцы спешили до того, как выцветут заоблачные альпийские луга, скосить сочные травы на дальних участках да перетащить волоком поближе к аулу копны, иначе к ним зимой не пробиться. Зимы в горах снежные, долгие, в долине земля парит, а в ущельях белым-бело. А то нежданно-негаданно сорвутся с седых вершин ветры, и вьюжит день и ночь, носа не высунешь.
В ауле к большому сенокосу готовились заранее: оттачивали косы, шили арчита[40] и, конечно, варили квас, сушили на солнце и обильных сквозняках молодую баранину, затем коптили ее, и не иначе как дымом крапивы, для большего аромата. С нетерпением ждали страды и юноши. Кто из них не лелеял мечты получить из рук старшего косу! С этого начиналось их негласное посвящение в мужчины: косить на крутизнах, когда под ногами пропасть, мог не всякий, кто надевал шапку из золотистого каракуля. В пору сенокоса к ледникам уходили и стар, и млад. Аул пустел, оставшиеся в нем глубокие старики с рассветом взбирались на плоские крыши саклей, обдуваемых всеми ветрами, оттуда взирали на мир, пока не пригребало солнце, а потом неторопливо, тропками поднимались к древнему ветвистому дубу, чинно, строго по-старшинству усаживались на согревшиеся камни и вели свои разговоры, пересыпанные шутками. Это был нихас аула Цахком. Его обитатели ждали, когда Муртуз втянет Дзаге в разговор. Он умел делать это искусно.
— О, Дзаге, ты прожил две жизни и, должно быть, встречался с Алиханом, с тем, что самому Ермолову варил пиво… Не приходился ли он нам родственником? По-моему, он из Цахкома.
Дзаге, маленький, сухонький, повернулся всем телом к другу.
— Тогда зачем спрашиваешь меня?
— Спросить — не позор, Дзаге.
Старики, до той минуты сидевшие с безучастным видом, вдруг заерзали на гладких плоских камнях, и, предвкушая интересный разговор, насторожились в ожидании муртузовского ответа. Муртуз почесал кончик носа, зажмурив глубоко впавшие глаза, подставил солнцу лицо: он ждал, пока выскажется старший.
— Почтенный Алихан некогда служил у русского генерала командиром… Пиво он ему не варил, а вот бесстрашным он был! Генерал подарил Алихану шашку в золотых ножнах.
Дзаге разгладил трясущимися пальцами усы:
— Это ты слышал от меня сто раз.
— Забывчив стал.
— Отец моего почтенного родителя рассказывал, что нарты[41], не знаю, правда это или нет, забывчивому человеку отрезали ухо и привязывали к носу…
Открыл глаза Муртуз, положил на колено согнутую в локте левую руку, другая лежала на высокой массивной резной палке, оттого у него правое плечо задралось кверху.
— В хорошем слове благодать целого дня, Муртуз! Алихан был большим командиром, оттого, да умрет тот, кто не уважает дела наших отцов, слава наша с тобой еще выше, и нам с тобой почет.
— Эх, Дзаге, Дзаге, ты забыл мудрые слова предков наших: «Не в меру славить — ославить».
Откинувшись назад, Дзаге воздел к небу руки:
— Клянусь богом, упрямый человек хуже упрямого коня.
Сокрушенно качнул головой Муртуз, колыхнулась шапка из черной овчины:
— Не люблю я перебирать старую сбрую… Расскажи нам лучше что-нибудь, порадуй сердца, а потом за словом слово потянется.
— Нет, Муртуз, на этот раз тебе не удастся обскакать меня на своем осле. Пришло время и тебе снести яйцо.
— Ты хочешь, чтобы люди смеялись над нами! Может, я не твой младший? Мне ли в твоем присутствии лишний раз открывать беззубый рот и тем смешить народ? Не сбивай меня с толку. Уж и без того я чувствую себя неловко перед народом, что рассиживаюсь рядом с тобой. Мне бы стоять надо, да вот беда — спина стала ныть.
Дзаге оживился, привстал, посмотрел направо-налево, снова сел: