Наконец желтое пятно света стало приближаться, выхватывая из тьмы то колесо арбы, то меланхолично жующую морду верблюда, то кучу мусора. Совсем рядом возникло перекошенное злобой прыщавое лицо Хаджи Акбара.
— Ушла… пропала… те… — задыхаясь, пробормотал он. — К тетке побежала… не иначе. Не первый раз к тетке… Жена то совсем хорошая, то бешеная. Ничего, завтра придет… есть захочет… придет. Эти женщины… им бы только лоб человека в грязи извалять.
Тяжело кряхтя, размазывая рукавом рубахи по лицу пот, толстяк плюхнулся на палас, все еще ворча:
— Я тебя найду, стерва… те-те… мало я тебя учил. Надо палкой… Ничего, сама придешь… Эх…
— Поистине, — усмехнулся сеид Музаффар, — везде, где есть кокетливые красавицы, там есть бедствия, смятение и несчастье.
Прыщавый забегал, закружился по каморке, выкрикивая проклятия. Пламя фонаря прыгало от колебания воздуха, вызванного порывистыми движениями громоздкой его туши, притухало. Временами из стекла вырывалось облачко красной копоти, и в густую гамму отвратительных запахов примешивалась еще керосиновая вонь.
— Нет ли у вас садика или цветника?
— Зачем, — удивился Хаджи Акбар, сразу прекратив суетню, — зачем вам садик? Какой садик? У вас двор, а дальше поля… клеверные поля… Наш караван-сарай… очень удобен… на окраине города… те…
— Нельзя ли выйти в поле… там постелить кошму под стеной. Я задыхаюсь. Грудь хочет чистой прохлады.
— Спите здесь. Я сегодня вроде холостой… — Хаджи Акбар снова тоскливо глянул на одеяла. — Проклятая девка… Идемте, — засуетился он и так резко дернул палас, что дастархан смялся, с тонким звоном покатились пиалы, задребезжали чайники, лепешки попадали на глиняный пол. Хаджи Акбар выскочил уже во двор и, крича: «Латип… осел… давай фонарь!» — побежал, таща за руку с трудом ковылявшего гостя.
— Вот… под деревом… Чистота, место, подобное садам рая, прохладный воздух… те… Сейчас одеяла принесут. Располагайтесь осторожно, справа яма.
Стекло «летучей мыши» закоптело и не чистилось, вероятно, со времен покупки, красноватый огонек едва-едва разгонял тьму на два шага вокруг и освещал палас, лица сидящих да ствол дерева с обглоданной корой. Рядом, вплотную к месту, «подобному садам рая», большое животное, не то верблюд, не то бык, хрипело и сопело, издавая подозрительные рокочущие звуки, а в яме что-то бурлило и шипело. В воздухе тянуло таким зловонием, комары и мошки так жалили открытые места тела и особенно кисти рук, ногу так саднило, что сеид Музаффар крепко выругался.
— Что угодно? — спросил Прыщавый, погруженный в размышления, всем своим видом старавшийся показать, что, несмотря на личные заботы, он готов предоставить столь дорогому, но немного капризному гостю все мыслимые и немыслимые удобства.
С тоской мечтая о крошечном уголке где-нибудь в саду на берегу тихо журчащего арыка, сеид простонал:
— Нога… аллах послал мне боль… позовите безбожника доктора.
Глава восьмая
В эмирском салон-вагоне
Пестрота у быка на шкуре,
Пестрота у человека в сердце.
Паровоз «овечка» пригнал вагон к станции Бухара и, кряхтя, подтолкнул к самым стенам древнего города.
Осыпающиеся глиняные зубцы, служившие в старые времена для укрытия стрелков из лука, косые бойницы, серые от старости, равнодушные башни во рот с сорванными, такими же серыми, изъеденными червями створками, черный провал входа, откуда, кажется, вот-вот вынырнут всадники самого Тамерлана в блестящих шлемах… Тысячелетний покой и запустение… блестящие нитки рельсов, пышущий паром паровоз. Нахальные веселые гудки его заставляют нервно взмахивать крыльями ворон и стервятников, попробовавших немало человечины, на площади казней при эмире и сейчас мирно располагающихся на ночлег на стенах, на куполах, на порталах кирпичных медресе.
Весьма дородный, весьма краснолицый, весьма усатый человек в полувоенной одежде стоит у окна салон-вагона и поглядывает то Я запертую дверь, ведущую в купе, то на пустынный перрон. В вагоне прохладно, однако человек часто снимает бархатную темно-зеленую тюбетейку и ситцевым платком вытирает круглый, бритый наголо череп. Длиннейшие, стоящие торчком усы топорщатся и шевелятся от едва сдерживаемого нетерпения, пожалуй даже от раздражения. На стульях сидят едва угадываемые в сумерках молчаливые фигуры.
За окном спускается ночь. Громко шаркая сапогами по асфальту перрона, прошел стрелочник. Последний раз скудные лучи зимнего солнца выпечатали желто-серую зубчатую стену на фоне свинцовых облаков и погасли. Совсем стемнело; над входом в вокзал зашипел керосинокалильный фонарь. За дверью салона послышались голоса.