Читаем Набоб полностью

Консилиум был обычный — торжественный и зловещий. Врачи не носят более огромных париков, как во времена Мольера, но они по-прежнему облекаются все в то же глубокомыслие жрецов Изрды, астрологов, изрекающих кабалистические формулы и покачивающих головами; им не хватает лишь для вящего комического аффекта старинных остроконечных шапок. Здесь благодаря окружающей обстановке картина приобретала внушительный вид. В просторной комнате, преображенной и как бы увеличенной неподвижностью хозяина, строгие, важные фнгуры окружали кровать, на которой сосредоточивался свет, падавший среди белизны простынь и пурпура занавесей на изможденное, побледневшее лицо, окутанное спокойствием, как покрывалом, как саваном. Медики говорили шепотом, украдкой бросали друг на друга взгляды, перекидывались тарабарскими словами, оставались бесстрастными, невозмутимыми. Но в атом немом, замкнутом выражении лица, какое бывает у врача и судьи, в этой торжественности, которыми наука и правосудие окружают себя, чтобы скрыть свою слабость или свое невежество, не было ничего, что могло бы взволновать герцога.

Сидя на кровати, он продолжал спокойно говорить, глядя вверх. Казалось, что в его взгляде мысль поднималась ввысь, чтобы улетучиться. Монпавон холодно отвечал ему, не поддаваясь волнению, — он брал у своего друга последний урок выдержки. А Луи, прислонившись в глубине к двери, ведущей в апартаменты герцогини, стоял, как призрак молчаливого слуги, обязанного хранить небрежное равнодушие.

Лихорадило только Дженкинса; он один был встревожен.

Полный угодливого рвения по отношению к своим «высокочтимым коллегам», как он выражался, сложив губы бантиком, Дженкинс бродил вокруг торжественного сборища, пытаясь присоединиться к нему, но коллеги держали его на расстоянии и отвечали ему надменно, так, как Фагон — Фагон Людовика XIV — мог говорить с лекарем, призванным к королевскому изголовью. Особенно косился на изобретателя пилюль старик Бушро. Наконец, тщательно обследовав, расспросив больного, они удалились на совещание в маленькую гостиную, обставленную лакированными китайскими вещицами, с блестящими, расписанными стенами и потолком, наполненную тщательно подобранными безделушками, ничтожность которых составляла странный контраст с важностью совещания.

Торжественная минута! Тревога обвиняемого, ожидающего решения суда — жизнь или смерть, отсрочка или помилование!

Де Мора все время поглаживал длинными белыми пальцами усы — это был его излюбленный жест, — продолжал беседовать с Монпавоном о клубе, об артистическом фойе театра Варьете, расспрашивал, какие новости в Палате, как обстоит дело с избранием Набоба, — все это холодно, без малейшей рисовки. Затем, вероятно, устав или опасаясь, как бы его взгляд, беспрестанно возвращающийся к висящей напротив портьере, из-за которой должно сейчас появиться решение его судьбы, не выдал волнения, таившегося в глубине его души, он откинул голову, закрыл глаза и открыл их лишь тогда, когда вернулись врачи. Все те же лица, холодные и зловещие, лица судей, с чьих уст готово слететь роковое слово, решающее участь человека, смертный приговор, — в суде его оглашают безбоязненно, а врачи, чью науку он зачеркивает, избегают его произносить и лишь намекают на него.

— Ну что ж, господа, каково мнение науки? — спросил больной.

В ответ послышались неясно произносимые, фальшивые, подбадривающие фразы, неопределенные советы; затем трое ученых поспешили удалиться, торопясь покинуть больного, чтобы избежать ответственности за трагический исход. Монпавон бросился за ними. Дженкинс остался около постели, сраженный жестокими истинами, которые он услышал во время консилиума. Сколько он ни прижимал руку к сердцу, сколько раз ни повторял свой знаменитый девиз, Бушро не пощадил его. Это был не первый пациент ирландца, который внезапно погибал на глазах ученого-медика, но он надеялся, что смерть де Мора послужит высшему обществу спасительным предостережением и что префект полиции после этого ужасного несчастья отправит «торговца шпанскими мушками» сбывать свои возбуждающие средства по ту сторону пролива.

Герцог понял сразу, что ни Дженкинс, ни Луи не передадут ему подлинного заключения консилиума. Он не настаивал и отнесся терпеливо к их наигранному спокойствию, даже сделал вид, что разделяет его, верит в благополучный исход, который они ему возвестили. Но когда вернулся Монпавон, он подозвал его к себе и, разглядев обман даже сквозь румяна, покрывшие эту развалину, сказал:

— Только, пожалуйста, без притворства… Ты-то мне должен сказать всю правду. Что они говорят? Надежды мало, да?

Ответу Монпавона предшествовало многозначительное молчание, затем он грубо, боясь расчувствоваться, сказал:

— Дело дрянь, мой бедный Огюст…

Герцог выслушал это, не изменившись в лице.

— AI — сказал он просто.

Он машинально дотронулся до усов, но черты его оставались неподвижными. И он немедленно принял решение.

Перейти на страницу:

Похожие книги