Говоря обо всех достоинствах “набоковской” прозы Набокова, нет-нет да остановишься вдруг и спросишь себя: а как быть с иным его творчеством, с “немецкими
” его романами? Лежащая на виду раздельность его Werk'а[61] на русско- и англоязычную части как раз не представляет собой особенного различия: как два полушария одного мозга, они прекрасно сосуществуют и выполняют общее дело. Как, в самом деле, признать “Другие берега” или “Transparent Things” американскими романами, поместить “Invitati on to Beheading” в чисто русский колорит? Но менее заметная черта делит творчество Набокова по иной оси координат. Она касается не языка, на котором писалось то или иное произведение, – сам Набоков не уделял особенного значения языку, отдавая приоритет мышлению, протекающему на уровне более глубоком, чем язык, и более древнем, чем столпотворение и последовавшие за ним события, – а “национальности” той темы, о которой шла интернациональная речь. Никак не называя таких романов как “Дар”, “Защита Лужина”, “Приглашение на казнь” и др., условно обозначим иные: а именно “Камеру Обскуру”, “Короля Даму Валета”, в несколько меньшей мере “Отчаяние”, многие рассказы (“Хват”, “Занятой человек”) – “немецкими”. Это ни в коем случае не касается ландшафта и обстоятельств, в которых происходит действие романов, так как они в большинстве своем происходят в Берлине, – автор их не позволял своим героям далеко забродить в своих прогулках[62]. Ближе истине разграничение героев по национальному признаку или по именам, но условно и оно, так как “немцы” Набокова, как то было заведено в старой доброй русской традиции, к Германии никакого отношения не имеют, и скорее олицетворяют всю ту “немую” и тупую часть человечества, которая противостоит доверенному лицу русского автора. Речь скорее всего идет о “непосвященном” человечестве, которое тенями проплывает по Курфюрстендамму, не в силах отобразиться на русской сетчатке наблюдателя, настроенной на некую иную истину, о неучаствующих в схватке армиях, которые по факту нейтралитета не учитываются сторонами вовсе. Делая одну из таких “теней” главным героем и доверенным лицом своего повествования, Набоков, кажется, преследовал одну очень простую цель, а именно: он выводил действие своего вечного сюжета за рамки обыкновенного своего герметизма, покидал черный ящик своей идейной проблематики, создавал “вещь для нас”, точнее, вещь “для них”, для этих существующих на заднике статистов и пожарных. Было ли это уступкой миру родригов и родионов, или же Сириным двигало простое желание сделать свои романы доступными не только замкнутому в себе и не особенно доброжелательному к новизне русско-эмигрантскому энклаву, сказать трудно, так как тут мы вступаем в область чистой спекуляции, – но зафиксировать этот факт нужно.“Метафизика” Набокова непременно, возможно что самым бессознательным образом, совпадала с “русской” темой и русским героем. Возможно, что доверие автора мог снискать лишь “русский”: швейцарец Мартын, полуфранцуз Гумберт, – а без такого доверенного лица, колонной поддерживающего повествовательную структуру, роман Набокова, как солженицынское село без праведника, не стоит. Лишь максимально приближенная к автору persona grata в состоянии прочувствовать сквозь вещи их изнанку. Самый быт “Машеньки”, скажем, столь же берлинский, что и быт “Короля Дамы Валета”, не несет на себе его матовой пыльности, – напротив, кажется, что незримое солнце освещает пансионное чрево. Без солнца же этой “метафизики” пространство набоковской прозы странным образом превращается в довольно пыльный солончак, в котором точно мумии ведут свою сомнамбулическую жизнь. Их члены не оживлены авторским участием и соучастием, рука водит их на манер марионеток, и будь мастерство пуппенмайстера сколь угодно непревзойденным, движения эти остаются разъятыми и выломанными. От “немецких” романов Набокова остается странное чувство неудовлетворенности, ненасыщенности, неполноты, – может быть, именно оттого, что душа уже слишком хорошо знает высоту той планки, которую волшебно берет сосредоточившееся набоковское слово.
Все т. н. “немецкие” романы Набокова не то чтобы хуже – они лишены внутреннего огня, от которого светится всякое слово “Дара”, “Других берегов”, они в точности сходны с “русскими”, но в них отсутствует животворящее дыхание, без которого они остаются манекенами, успешно пересекающими сцену[63]
романа, но уже непособные жить “за чертой страницы”. И как не походит одобрительно-скучающее наблюдение американца и немца на ту веселую кутерьму, какую поднимают тунгус и калмык, “под завистливым оком финна” вырывающие друг у друга из рук книжечку с “Даром”…