Читаем Набоков, писатель, манифест полностью

Игровое, как бы случайное начало – формирует способ мышления “Других берегов”. Никакого прямого целеполагания нет уже в самой фразе Набокова, которая вьется, скользит и вовсе не несет в себе описательной информации о времени и месте.

“Он уверял, что у него неизлечимая болезнь сердца и что для облегчения припадка ему необходимо бывает лечь навзничь на пол. Никто, даже мнительная моя мать, этого не принимал всерьез, и когда зимой 1916 года, всего сорока пяти лет от роду, он действительно помер от грудной жабы – совсем один, в мрачной лечебнице под Парижем, – с каким щемящим чувством вспомнилось то, что казалось пустым чудачеством, глупой сценой – когда, бывало, входил с послеобеденным кофе на расписанном пионами подносе непредупрежденный буфетчик и мой отец косился с досадой на распростертое посреди ковра тело шурина, а затем, с любопытством, на начавшуюся пляску подноса в руках у все еще спокойного на вид слуги.”

Фраза как бы мерцает сложной смысловой глубиной, которая возникает от совмещения разновременных пластов, которых насчитывается в ней почти десяток – они образуют некий слоеный пирог, в котором вольно рисовать сложный объемный узор, – и конструкция такого периода, типичного для Набокова, заставляет вспомнить те штабельки из стеклянных пластинок с накрашенными кругами, – на каждой следующей все меньше – которые в конце концов образуют на школьном стеллаже заключенные в куб горные хребты. Период описывает как бы огромную петлю во времени, где мысль автора вольно скользит по временам и странам, схватывая необходимые для своей остойчивости компоненты, делает несколько кратких привалов на скалах фактов и по некоей обратной причинности приводит вспять, где иллюстрирует начальное положение, однако подсвечивает его новым добытым знанием, которого читатель нормального повествования знать, конечно, не мог, и от которого, казалось бы, всего лишь “расписанная пионами” картинка обретает неожиданную – и не только временную – глубину. Набоков, называя вещь или событие, незаметно подводит к нему ряд иных, как бы посторонних, вещей и событий, которые, однако, заставляют увидеть все в новом свете и новой глубине. Это соединение “далековатых понятий”, добыча некоего огня, который искрит на разности потенциалов – и есть основной инструмент набоковского исследования; разветвленная же, сложная манера выражения Набокова отражает эти его метафизические поползновения. Диалогу, с его свинцовыми гирями персонажей на ногах (которые не могут ведь лесажевым чертом метаться по пространствам и временам) – такие отдаленные, по руке лишь баллистику, цели, – конечно, были недоступны.

Ломкая, зыбкая, позабывающая о фабуле стихия прозы Набокова соответствует ходу мечты, воображения, памяти. Мысль переходит там с предмета на предмет не в хронологической последовательности, не как червь, с булыжника на булыжник, – а скользит будто по иной мотивировке, так же с предмета на соседний, но по какому-то совершенно иному принципу соседства, руководствуясь не наглядностью положения в пространстве, а глубокой связью внутреннего родства. Более того, внешнее соседство может оказаться ничем не подкреплено, случайно, – метафоричность же ставит рядом вещи, соседние по истинной, невидимой оси ординат.

“…и медленно, с возрастающим ужасом, француженка тянулась к открытой рисовальной тетради, к невероятной карикатуре”, “Он замечал только изредка, что существует, – когда одышка, месть тяжелого тела, заставляла его с открытым ртом остановиться на лестнице, или когда болели зубы, или когда в поздний час шахматных раздумий протянутая рука, тряся спичечный коробок, не вызывала в нем дребезжания спичек, и папироса, словно кем-то другим незаметно сунутая ему в рот, сразу вырастала, утверждалась, плотная, бездушная, косная, и вся жизнь сосредоточивалась в одно желание курить, хотя Бог весть, сколько папирос было уже бессознательно выкурено”… – может быть, свою стилистику художественного мышления Набоков заимствовал у сна, – выявление внутренней структуры происходящего, в ущерб внешнему, действительному, – в этом и заключается сходство со сном, который по собственным законам вычленяет существенное, хоть бодрствующему рассудку это и кажется забвением реализма.

59

Сон и явь

Перейти на страницу:

Похожие книги

10 мифов о 1941 годе
10 мифов о 1941 годе

Трагедия 1941 года стала главным козырем «либеральных» ревизионистов, профессиональных обличителей и осквернителей советского прошлого, которые ради достижения своих целей не брезгуют ничем — ни подтасовками, ни передергиванием фактов, ни прямой ложью: в их «сенсационных» сочинениях события сознательно искажаются, потери завышаются многократно, слухи и сплетни выдаются за истину в последней инстанции, антисоветские мифы плодятся, как навозные мухи в выгребной яме…Эта книга — лучшее противоядие от «либеральной» лжи. Ведущий отечественный историк, автор бестселлеров «Берия — лучший менеджер XX века» и «Зачем убили Сталина?», не только опровергает самые злобные и бесстыжие антисоветские мифы, не только выводит на чистую воду кликуш и клеветников, но и предлагает собственную убедительную версию причин и обстоятельств трагедии 1941 года.

Сергей Кремлёв

Публицистика / История / Образование и наука
188 дней и ночей
188 дней и ночей

«188 дней и ночей» представляют для Вишневского, автора поразительных международных бестселлеров «Повторение судьбы» и «Одиночество в Сети», сборников «Любовница», «Мартина» и «Постель», очередной смелый эксперимент: книга написана в соавторстве, на два голоса. Он — популярный писатель, она — главный редактор женского журнала. Они пишут друг другу письма по электронной почте. Комментируя жизнь за окном, они обсуждают массу тем, она — как воинствующая феминистка, он — как мужчина, превозносящий женщин. Любовь, Бог, верность, старость, пластическая хирургия, гомосексуальность, виагра, порнография, литература, музыка — ничто не ускользает от их цепкого взгляда…

Малгожата Домагалик , Януш Вишневский , Януш Леон Вишневский

Публицистика / Семейные отношения, секс / Дом и досуг / Документальное / Образовательная литература