“Ее проникновенная и невинная вера одинаково принимала и существование вечного, и невозможность осмыслить его в условиях временного. Она верила, что единственно доступное земной душе, это ловить далеко впереди, сквозь туман и грезу жизни, проблеск чего-то
Вот звон путеводной ноты.
61
Время. Вторая попытка
Время – вещь страшная в своей обыденности и недоступности. Вот передо мной, справа от листа бумаги, лежит карандаш. Я беру его и перекладываю его на другую сторону листа. И вот он уже лежит на другом месте, на старом его нет. Каждое мгновение отменяет предыдущее, и следа, доказательства бытия еще минуту тому назад иного бытия – с карандашом справа – нет. Но: некоторый след от карандаша еще остался, еще рдеет для нас там, где он лежал прежде. Так не сразу исчезает напотевший полумесяц на столе, когда чашка уже унесена прочь, – или на пепельном экране вдруг выключенного телевизора – ночью, – видишь еще некоторое время силуэт диктора, деланой бодрости которого ты резко предпочел сон. Это светится люминофор, вещество, длящее вспышку света. Махая выхваченной из ночного костра головней, мальчишка рисует в черноте круги и зигзаги: но огненный хвост существует лишь в нашей сетчатке; будь она лучше устроена, размытости не было бы, и нам в каждый миг представало бы огненное пятно в строго определенной точке пространства. Свойство сознания – длить впечатление и, передержав мгновение короткое время на языке, уловив вектор изменений явления, переводить его в стационар памяти.
Память же – это такое место, где времени как последовательности изменений нет, где каждый миг длится вечно и может быть вызван к жизни как застопоренная музыкальная табакерка, где у позднего нет преимущества перед ранним и где лев сидит подле агнца. Память – род сопротивления энтропии времени, – или, точнее, лаборатория, где все процессы времени оказываются обратимыми и случайными, одними из многих возможностей изменения. Изменяется, но стоит на месте, – в языке получается парадокс, но в памяти, если мы обратимся к беспристрастности собственного чувства, – именно так происходят прежние события, в которые сила памяти впрыснула странный физраствор, от которого предметы и лица обретают вечную неподвижность и вечную жизнь. У Пушкина встречаются такие царскосельские статуи. На невиданном причале, ожидая неведомого корабля, так стоит дева: неподвижна, но ветер треплет складками платья.
“За окном тянулись белые поля, кое-где над снегом торчали ветлы; у шлагбаума стояла женщина в валенках, с зеленым флагом в руке; мужик, соскочив с дровней, закрывал рукавицами глаза пятившейся лошаденке”; “Слева, во мраке, в таинственной глубине, дрожащими алмазными огнями играла Ялта. Когда же Мартын оборачивался, то видел поодаль огненное беспокойное гнездо костра силуэты людей вокруг, чью-то руку, бросающую сук.” Рука вечно бросает сук, лошаденка вечно пятится, не двигаясь с места; здесь не время, а направленность действия, смысл действия, не нуждающийся в иллюстрации и разверстке.
Ведь время, возможно, при всей своей несомненности, иллюстративно. Оно, как умелый геометр, разваливает куб, дидактически упрощая его в крест разверстки, из которого мы, мысленно подымая павшие стены, можем понять идею объема, виртуально воссоздать легкую простоту изначального предмета. Время поворачивает перед нами явление, как декорацию на поворотной сцене, представляя все новые его грани; оно, как кинооператор, ездит на тележке вокруг целующейся парочки или сосредоточившегося над бомбой сапера, и мы наблюдаем все движения, необходимые для рождения страсти или спасения корабля: но закрывая глаза, мы уже не видим временной последовательности: мы