— Джефсон напомнил мне одну сцену, свидетелем которой я был лично в редакции одной газеты, — начал Мак-Шонесси, задумчивым взглядом следя за предприимчивою ласточкой. — Стоял «мертвый» сезон, и текущий материал был пресноват. Ввиду этого было решено «оживить» газету всесторонним освещением вопроса, действительно ли дети являются благословением Божиим. Младший репортер, писавший по этому животрепещущему вопросу большую статью под трогательным заглавием «Мать шести», очень горячо, хотя и не совсем кстати, напал на мужей как на особый класс. Редактор спортивного отдела, подписавшийся под псевдонимом
Вообще, весь наличный состав редакции работал вовсю, едва сдерживая зевоту от скуки. Не хватало главного, ободряющего, вроде войны, голода, землетрясения и прочих тому подобных «интересных» новостей.
Но вот вдруг влетает старший репортер. Весь красный и запыхавшийся, он с торжествующим видом потрясает записной книжкой и кричит хриплым голосом:
— Скорее бумаги, чернил и перо! Ради бога, скорее!
— Что случилось? — спрашивает редактор. — Эпидемия инфлюэнции или…
— Кое-что получше эпидемии! — прерывает репортер. — Разбился о подводный утес экскурсионный пароход. Сто двадцать пять человек погибших. На четыре столбца потрясающих сцен.
— Вот благодать-то! Как раз вовремя! — радостно потирая руки, говорит редактор. — За это вам и авансик можно будет дать.
И тут же сам принимается набрасывать на длинной и узкой полоске бумаги маленький передовичок, в котором проливает потоки крокодиловых слез по поводу того, что на его долю выпал тяжелый жребий оповестить своих дорогих читателей о прискорбном событии, детали которого изложены на страницах газеты «нашим талантливейшим» сотрудником, мистером таким-то.
Большой тираж был обеспечен, по крайней мере, на неделю, и сознание этого привело всю приунывшую было редакцию в самое возбужденное веселое настроение.
— Да, таков уж закон природы, что несчастье одних служит источником радости для других, — философски заметил Джефсон. — Не мы первые приходим к этому печальному выводу.
Между тем и мне припомнился один случай, о котором я слышал от сиделки, ухаживавшей за мною во время моей болезни.
Если сиделка, практиковавшая несколько лет, не может заглянуть людям в душу глубже всей нашей писательской братии, то она должна быть совсем слепой. Каждый человек — артист на мировой сцене, и, пока здоров, так хорошо играет назначенную ему роль, что даже отождествляет себя с нею. Но лишь только нас захватывает в свои когти болезнь, мы выпадаем из своей роли и относимся совершенно равнодушно к тому впечатлению, какое производим на зрителей. Нам уж неохота надевать костюм, накладывать на лицо грим, выделывать красивые жесты и выражать героические порывы или сентиментальные чувства. Лежа в тихой, затемненной комнате, где нам не режет глаз ослепительный свет рампы, куда не проникает шум огромной театральной залы, где наше ухо не вынуждено напряженно прислушиваться к рукоплесканиям и свисткам публики, — только тут мы и бываем сами собою.
Сиделка, о которой я говорю, была скромная и тихая пожилая женщина, с мечтательным взглядом мягких серых глаз, обладавших способностью все видеть, не давая понять, что они смотрят.
Когда я под ее умелым и заботливым уходом начал поправляться, но еще не мог покидать постели, сиделка каждый вечер занимала меня рассказами из своей практики. Мне часто хотелось записать ее рассказы, но я находил, что они слишком грустны и едва ли могут понравиться публике. Притом в них много не особенно лестного для человеческой природы, а это могло дурно подействовать на не окаменевшие еще сердца. Некоторые из рассказов были так трогательны, что невольно заставляли плакать, а некоторые могли вызвать и смех, но смех нездоровый.
Между прочим сиделка однажды говорила мне:
— Никогда я не переступаю нового порога к больному без того, чтобы не задать себе вопроса, какая еще человеческая тайна откроется передо мною. Я всегда чувствую себя в комнате больного, как за кулисами человеческой жизни.
Тот случай, который я хочу рассказать, был сообщен мне сиделкой в один вечер, когда я, сидя возле огня, небольшими глотками пил портвейн и чувствовал себя удрученным тем, что потерял вкус к этому вину.