Читаем Начала любви полностью

А Фридрих тем временем думал о том, что, когда есть власть, нехитро уничтожить былых обидчиков. Куда сложнее использовать их себе во благо. А вешать людей всякий дурак сумеет, были бы власть да верёвка... У принца оставались ещё две страницы; он выдержал небольшую паузу, чтобы переложить листы, но в этот момент император, по-своему истолковавший тишину, отпустил обоих военных с Богом. Уходили они с видом, словно бы ожидали за дверью немедленного ареста.

А тоже ведь проблема. Без страха вовсе страну в подчинении не удержать, а когда такой вот ужас в душах — тоже не здорово, прямо скажем. Потому как напуганный человек думает не о служении своему императору, а лишь о том, как бы живу остаться.

Не соблюдавший траура и не принуждавший к тому своих приближённых, Фридрих с почтением, однако, относился к скорби матери, столько лет прожившей с мужем на положении нелюбимой, постоянно третируемой, отнесённой на периферию внимания женщины. Но странное дело, как ни издевался над женой Фридрих-Вильгельм, а вот покинул сей мир и — поселил в сердце Софии-Доротеи искренние и глубокие, судя по всему, переживания.

— Что ни говори, столько лет вместе, целая жизнь, — отвечая на успокаивающую фразу сына, сказала она и отвернулась, чтобы скрыть слёзы.

Не столько его жалела, покойного супруга, но свою незаметно ушедшую жизнь.

Пока ещё не научившийся отделять главное от второстепенного, Фридрих вполуха слушал мать, думая в то же время о необходимости скорейшего ремонта на верхнем этаже замка, о незакрытом футляре своей флейты, о неотложности письменно ответить всем, приславшим соболезнования. Пусть хоть по две-три строки, однако он ответит всем, и ответит собственноручно. На таком немыслимо экономить, тем более что хоть так, хоть этак времени всё равно не хватит на всё задуманное.

В тот же день перед сном Фридрих принялся начерно набрасывать послание Вольтеру; утром перечитал дружественное его письмо и вот теперь вынашивал, выхаживал, высиживал ему ответ. Вопрос осложнялся тем, что Вольтер писал на родном своём языке, тогда как Фридриху надлежало сравняться в изяществе слога при обращении к языку, выученному исключительно и всё-таки чужому.

«Любезный друг, вот и переломилась моя участь...» Или, может быть, лучше «судьба»? Нет, конечно, «участь». Судьба какой была, такой и осталась, это прерогатива Господа. А люди могут разве что изменить участь. «Я видел Фридриха-Вильгельма в предсмертные часы, видел, как он страдал и томился...» Хотел вычеркнуть «томился», но неожиданно уловил в ложной тавтологии — «страдал и томился» — приятную для его уха сдвоенную ноту, почти как при игре на флейте. Отец ведь страдал — физически страдал, испытывал сильные боли, тогда как дух его именно томился. «Страдал и томился» — это очень хорошо, это Вольтер должен оценить. А вот дважды на одно предложение пришедшийся глагол «видел» следовало вычеркнуть, заменить чем-нибудь иным, потому как «видел... видел» суть простая литературная небрежность. Такое, правда, иногда встречается в письмах Вольтера, однако тот с высоты литературного своего авторитета может позволить себе отдельные небрежности слога, что лишь ещё более подчёркивает безукоризненность языка. Не будем зазнаваться. Но и небрежностей не допустим. Ведь немыслимо обращаться к великому Вольтеру и при этом не стремиться хоть отчасти подладить свой подлый слог к его божественному стилю. На Вольтера никому не стыдно равняться, потому как вольтеровский слог суть совершенство недостижимое.

«Прошу Вас, пожалуйста, пишите ко мне впредь просто как к частному лицу и прекратите со мной эти чины и титулы. Сразу на меня свалилось дел так много (зачеркнул и написал «такое множество»), что прямо-таки не знаю, когда смогу разобраться хоть с главнейшими. Несмотря на понятные Вам грустные хлопоты, выкраиваю всё-таки ежедневно время для того, чтобы черпать из Ваших книг наставления и удовольствие». Вот опять-таки вопрос, как лучше: «из Ваших книг» или же «из Ваших сочинений»? Подчеркнём, до беловика пускай так остаётся.

«Чувствую, что моя страсть к стихам неизлечима и сия болезнь пребудет вечно в моей крови. Я мог бы Вам прислать стихотворное тому доказательство, однако теперь недосуг. Оставить пришлось не только стихотворное сочинительство, но и некоторые иные удовольствия». Вольтер же умница, поймёт с полуслова.

«Касаемо последних событий, известных Вам в самом общем виде, могу вкратце рассказать. В пятницу Его Величество меня принял ласково, хоть и находился в отчаянном положении. Понедельник оказался для больного лучшим днём. Спокойный и умиротворённый, возлежал он на своём смертном одре (прочь «своём» — не на чужом же смертном одре лежал он). Во вторник, часов около пяти утра, он простился с моими братьями, с приближёнными, со мною. Умирал стоически. Такая кончина делает ему честь не меньше, чем все его прошлые триумфы, потому как ранее побеждал он врагов, тогда как в этом случае — себя.

Перейти на страницу:

Все книги серии Россия. История в романах

Похожие книги

Стилист
Стилист

Владимир Соловьев, человек, в которого когда-то была влюблена Настя Каменская, ныне преуспевающий переводчик и глубоко несчастный инвалид. Оперативная ситуация потребовала, чтобы Настя вновь встретилась с ним и начала сложную психологическую игру. Слишком многое связано с коттеджным поселком, где живет Соловьев: похоже, здесь обитает маньяк, убивший девятерых юношей. А тут еще в коттедже Соловьева происходит двойное убийство. Опять маньяк? Или что-то другое? Настя чувствует – разгадка где-то рядом. Но что поможет найти ее? Может быть, стихи старинного японского поэта?..

Александра Борисовна Маринина , Александра Маринина , Василиса Завалинка , Василиса Завалинка , Геннадий Борисович Марченко , Марченко Геннадий Борисович

Детективы / Проза / Незавершенное / Самиздат, сетевая литература / Попаданцы / Полицейские детективы / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее