— Да, нет. Я уже давно стихов не пишу. Лет в пятнадцать писал, а сейчас‑то мне уже тридцать два.
— Ну и что же ты писал?
— Хочешь, прочту?
— Это ты сам как хочешь. Твое время идет. Ты платишь.
— Вот было у меня такое:
Извините, люди, я не к вам спешил.
Вы ж никто великого в жизни не свершил.
Мне не нужно тихого счастья у огня.
Нужно очень дикое счастья для меня.
— Прямо, Бальмонт, — сказала Василиса более мягким тоном, чем прежде.
— Правда, когда я в зоне был…
— А ты и в зоне был?
— У меня однажды там такое вот сочинилось:
Успокойся, сердце, успокойся
и меня напрасно не тревожь.
Успокойся, память, успокойся,
то, что было в прошлом, не вернешь.
Не вернешь февральский день морозный,
церкви купол, колокола звон,
охраняет прошлое дозорный
и назад тебя не впустит он.
— Красиво… Но грустно. А почему ты февральский день вспомнил?
— Был такой диссидент Богатырев. Его убили и похоронили на кладбище в Переделкино. Я его лично не знал, но мы к нему на могилу с товарищем ездили. Это и был февральский день морозный. Помню белый снежный наст. И церковь белая, как царевна–лебедь. А еще помню, что в тот год почему‑то листья с деревьев не все опали. Наверно, ранние холода были осенью. Так и заморозились они на деревьях зелеными…
— Ну, молодец. Настоящий поэт и, может быть, даже неплохой человек. Но как бы там ни было, а дело нужно делать. Время идет. Потом нажалуешься мамаше, что я тебя разговорами отвлекала. Знаю я вас.
— Василиса, ты ведь даже не спросила, как меня зовут.
— У нас не принято. А как тебя зовут? Король Лир?
— Меня зовут Влас… Когда я вошел, ты нож сломала об стенку. Почему?
— Дорогой Влас, или как там тебя зовут на самом деле, — вкрадчиво–ядовитым тоном ответила Василиса, — очень тебя прошу, не лезь мне в душу. Моя душа — запретная зона, огороженная колючей проволокой с электрическим током. Полезешь — убьет.
— Я заметил уже…
Они замолчали. Василиса уткнулась лицом в ладони. Влас тем временем осматривался. Его поразило, что комната Василисы менее всего походила на приют блудницы. Скорее, это была комната десятиклассницы–отличницы. Цветы в горшочках. На окне новогодне–рождественские еловые ветви в большой вазе. Чистота. На полке фотографии родителей, белой пушистой кошки и в самом углу, в тени… Влас напряг зрение. Ошибки не было, — в тени стояла маленькая икона Спасителя.
— Ты что, во Христа веруешь? — нарушил молчание Влас.
Василиса метнула пронзительный взгляд в его сторону:
— Слушай, поэт, тебе не кажется, что это место не самое подходящее для бесед о Христе?
Влас словно ждал команды. Он стремительно подошел к Василисе, крепко сжал ее руку выше локтя и твердо сказал:
— Слушай, девочка, а ты думаешь, камера смертников, где я сидел десять лет назад, была более подходящим местом для таких бесед? Сиди тихо. Я сейчас тебе расскажу что‑то очень важное. Не перебивай. Потом можешь все забыть. Можешь считать меня идиотом. Можешь… Но сейчас ты выслушаешь. Поняла? — Влас разжал руку.
— Поняла, — робко ответила Василиса, оцепенев от неожиданной властности странного гостя.
Глава одиннадцатая.
Иеромонах Серафим
Лучи заходящего солнца преломлялись в длинных сосульках и, превращаясь в солнечных зайчиков, мельтешили на крыльце приходской избушки. Кот Абрикос с интересом наблюдал за игрой света и время от времени пытался поймать лапой солнечных проказников, но они проскальзывали между когтями.
Абрикос был под стать своему хозяину иеромонаху Серафиму: такой же добродушный, дородный и пушистый (у хозяина были пышные волосы, затянутые в косу, и окладистая, как у преподобного Максима Грека, борода с проседью). Только возраст у них был разный: Абрикос был еще довольно молод, а отцу Серафиму недавно исполнилось шестьдесят четыре.
Ступая вразвалочку, отец Серафим поднялся на крыльцо избушки. Затем он, как на картине «Три богатыря», осмотрел из‑под руки заснеженные просторы этой безлюдной в зимнее время подмосковной местности. Улыбнулся. Вздохнул о чем‑то своем. Перекрестился на стоящую рядом деревянную церквушку, выкрашенную в нежно–зеленый цвет.
— Красота‑то какая. Благодать Господня… — задумчиво произнес он и весело обратился к коту: — Эй, Абрикос, экий ты, брат, ленивец! Твой настоятель, понимаешь, и Богу помолился, и в поселок сходил, и снег почистил, и дров наколол, и еду тебе приготовил, а ты все «радуешься на ложе своем».
Абрикос встал, потянулся, выгнув спину дугой, и широко зевнул.
— Плохой из тебя послушник. Никудышный. Одно тебя и спасает, что других у меня нет.
Кот начал ластиться к хозяину.
— Ладно, не попрошайничай. Сейчас, сейчас вынесу тебе еду, потрапезничаешь.
Накормив кота на крыльце, отец Серафим вернулся в избушку, куда за ним увязался и Абрикос. Иеромонах заварил себе черного, как деготь, чая, налив кипяток из электрического самовара. Потом сел за письменный стол. Над столом в красном углу величественно возвышалась икона «Спас Благое Молчание». На ней был изображен Господь Иисус Христос — Отрок в блистающих золотым светом одеждах. Лик Его дышал свежестью юности.