Мне никогда не приходилось видеть подобных лиц. Добрые, заносчивые, печальные, злые, уродливые, красивые, глумливые, гордые, растерянные, вопрошающие лица, калейдоскоп противоречивых, казалось бы, исключающих одно другое выражений. Часть картины не закончена — резко выступает грубый, обнаженный холст, забрызганный (всего только забрызганный) разноцветными пятнами как бы случайно проступившей на нем краски. В этом есть какая-то преднамеренность. Во всяком случае, незаконченность картины не воспринимается непредвиденной и как бы продолжает, усиливает до предела содержание, которое она должна выражать собой?
Я не замечаю, не слышу, как сзади подходит Куличков. Останавливается рядом со мной.
Я поворачиваюсь к Куличкову, встречаю его робкий, выжидающий взгляд. Как много мне хотелось бы сказать ему! Как горячо и восторженно хотелось бы выразить свои чувства! Удивление, радость, благодарность. Но у меня нет таких слов. Вернее, я не умею, не осмеливаюсь их произнести.
— Мне нравится… все нравится, — говорю я. — Только я не в состоянии что-то объяснить… слишком все это неожиданно.
— Спасибо, — тихо, дрогнувшим голосом говорит Куличков и отворачивается, чтобы скрыть наполнившие его глаза слезы.
Нелепо и в чем-то кощунственно — быть среди картин и думать о всевозможных пустяках, задавать совершенно необязательные вопросы, слушать столь же необязательные ответы. И все это в то время, когда со стен глядят на тебя страдающие своей немотой, ищущие твоего взгляда изображения — люди, цветы, вещи. Молчаливый многоголосый хор красок. Неслышная мелодия красоты, печального, щемящего сердце прозрения.
Куличков ставит на стол большой фарфоровый чайник, две чашки, стеклянную вазочку с кусочками сахара. Разливает в чашки чуть дымящийся, вишневого цвета напиток.
— Я пью чай без ничего, — говорит он, как бы извиняясь передо мной за свою странность, — так привык… Так пьют его на Востоке истинные любители.
Чай, бесспорно, ароматен, но, на мой вкус, слишком крепок, вернее, слишком горек. Впрочем, для меня это не имеет значения. Я всего лишь изображаю участие в чаепитии и вижу, как на стене напротив молодая светловолосая женщина, заключенная в деревянную рамку, пытается потревожить сковавшую ее неподвижность. В этой женщине есть что-то особенное, связанное с хозяином дома какой-то загадочной и, наверное, красивой тайной.
Куличков замечает мой взгляд. Худое серое лицо его чуть розовеет, и он ставит свою чашку с чаем на стол, будто ему стало трудно держать ее в ослабевшей руке.
— Эту женщину зовут Елена, — говорит он. — Она моя жена.
Он говорит не «звали», а «зовут», и от этого мне становится как-то не по себе.
— Где она теперь? — неосмотрительно спрашиваю я.
— Умерла, — глухо произносит Куличков. — Давно уже.
— Такая она была? — не умея остановиться, спрашиваю я.
— Такая она есть, — поправляет меня Куличков.
Мы замолкаем. Нам становится неловко и трудно друг с другом, и Куличков благоразумно переводит разговор на мои школьные дела. Но вдруг, словно обрывает себя, и неожиданно, напрямик, совсем не по-куличковски, спрашивает:
— Когда-нибудь тебе приходилось задумываться, кто ты? Какой ты среди других людей?
Я гляжу на Куличкова с удивлением.
— Ты сможешь ответить на этот вопрос? — продолжает он. — Не мне, конечно… а самому себе. Задавал его когда-нибудь?
— Конечно, задавал.
— И что же?
— Ничего. Каждый раз разные ответы.
Куличков глядит на меня тихими внимательными глазами.
— Ты должен ответить на этот вопрос, Сергей, — говорит он. — Он самый главный в жизни. И когда ты ответишь на него (пусть это произойдет как можно скорее), ты будешь знать, как тебе надо жить. А это очень много — знать, как надо жить. Это уже первый шаг к счастью, во всяком случае, к возможности найти свое счастье.
— Я знаю о себе только одно, — говорю я, — что во мне живут два человека. Один, как мне кажется, явный мерзавец, а второй — вроде ничего, терпимый парень.
— В каждом из нас два начала: доброе и злое. Это всем известная истина, — говорит Куличков. — И они борются между собой — тоже известная истина. Но кроме этого в нас нечто непознанное, таинственное — какая-то глубинная сила. Вот от этой силы, от этого «нечто» и зависит, что побеждает в борьбе за самого себя — доброе или злое… Что означает это «нечто», какое наименование ему дать — никто не знает. Совесть? Воля? Душа? Судьба, наконец… Но дело не в названии. Узнать себя, как я думаю, — узнать в себе свое «нечто». А узнав, научишься и воздействовать на него.
— А вы знаете себя? — задаю я не очень тактичный, но необходимый мне вопрос.
— Да.
— И вы счастливы, узнав себя?
— И да, и нет.
— Не понимаю.
— Я не могу быть счастливым, до конца счастливым… во мне нет задатков для этого, — спокойно говорит Куличков. — Моя нескладность, характер, болезни, невезучесть… Так уж устроен. Но и несчастливым я не имею права себя назвать. Это было бы неправдой.. Я научился отказываться от несбыточных для меня желаний, научился не создавать иллюзий. Удовлетворяюсь тем, что имею. А имею я, как и все другие, очень многое — жизнь.