В доме такой же хаос, как и во мне самом. В комнатах, как на вокзале: чемоданы, какие-то узлы, свертки, коробки. Пахнет нафталином. Потерянно бродит по комнатам мать. Деловитая, спокойная в привычной, ей самой созданной обстановке, она совершенно теряется, становится беспомощной и бестолковой, когда попадает в сколько-нибудь изменившиеся условия.
Сборами руководит тетя Груня, и мать безропотно и благодарно отдает ей инициативу. Отец готовит ящик для багажа, в который должно быть упаковано приданое Верочки. Он подзывает меня к себе. По его лицу я вижу, что он тоже не в своей тарелке. Предстоящая поездка в Москву нарушает его планы. Он затеял ремонт теплицы и теперь вынужден отложить работу, а это самое неприятное для отца — откладывать что-то на неопределенный срок.
— Все хозяйство остается на вас с Груней, — говорит он мне, отрываясь от только что сколоченного, похожего на гроб ящика. — Ты уж как-нибудь выкраивай время, помогай ей — не целый же день будешь за книжками сидеть. Она хоть и боевая, но силенок на все не хватит.
— Ладно, — говорю я, — помогу… Вы долго в Москве пробудете?
— Не знаю. Верочку надо пристроить. Регистрация, свадьба… квартира. Наладим все и вернемся. Во всяком случае, не меньше двух недель.
Подходят мать и тетя Груня.
— В ящик будем класть верхнюю одежду, обувь, посуду, — говорит им отец. — Все остальное в чемоданы.
Мать глядит на отца. Неожиданно лицо ее жалобно морщится, по щекам текут слезы.
— Ну, ну… хватит, — недовольно ворчит отец. — Успеешь еще наплакаться… в свободное время.
— Так ведь дитя родное уезжает, — всхлипывает мать. — Навсегда уезжает из дома… В чужой город, к чужим людям.
Сцена возле раскрытого ящика обещает обильные слезы матери и тети Груни (через мгновение она должна присоединиться к ней). Меня не привлекает перспектива быть ее свидетелем, и я незаметно исчезаю из комнаты. Мне хочется еще раз увидеть Верочку, и я нахожу ее на веранде вместе с Игониным. Теперь, пожалуй, мне уже не удастся побыть с ней наедине.
Верочка и Игонин сидят за столом и о чем-то тихо говорят. Верочка ловит каждое слово Игонина, точно дышит его словами. Она вся словно продолжение Игонина — его улыбка, внезапное сожаление о чем-то, его озабоченность, его радость и сияние.
Я подхожу к открытому окну. Из темного сада в лицо струится прохлада. Я гляжу в темноту и думаю о том, что если бы сейчас не было Игонина, Верочка стояла бы рядом со мной и была бы продолжением ночной тишины, легкой прохлады и неумолкающей ни на мгновение во мне непонятной тревоги. И у нее было бы другое лицо, другой взгляд, и она печально и нежно сказала бы мне: «Все хорошо, Сергей… ты становишься взрослым. А это ничуть не страшно… только надо привыкнуть».
Стараясь не мешать Игонину и Верочке, я выхожу потихоньку в сад, где меня ждет одиночество и желанная, ничем не заполненная тишина.
В небе не видно ни одной звезды, и в саду непроницаемая темнота. Вначале я ничего не различаю перед собой и иду осторожно, нащупывая ногами твердую утоптанную землю узенькой тропинки, чтобы не наступить на невидимые грядки. Но вот глаза привыкают к окружающему мраку, и я угадываю смутный силуэт теплицы и черные кроны яблоневых деревьев.
Я останавливаюсь. Темная, нескончаемая ночь возвышается передо мной будто непреодолимая, загородившая дорогу гора, и я думаю о том, что каждому из нас в отведенное нам время становления, как сказочному Али-Бабе, следует найти какое-то свое «Сезам, отворись!», чтобы таинственная гора раздвинула свои скалы и открыла путь к таившимся в ней сокровищам. Каждый должен найти свои заветные слова, но не каждый находит их. Большинство из нас ищут их всю жизнь, но так и остаются ни с чем, натыкаясь на неприступные, холодные, равнодушные камни.
«Сезам, отворись!» Гора не шевелится. Тишина. Безмолвие. Вокруг ни малейшего движения. Издалека, со стороны города, доносятся какие-то слабые невнятные звуки. Должно быть, это играет заглушенная расстоянием радиола в парке или движется по какой-то отдаленной улице одинокая запоздалая машина.
А может быть, кто-то зовет на помощь?