В комнате удивительно тихо. Здесь все остановилось, замерло в ожидании. За окнами проехала грузовая машина, прогремела плохо закрепленными бортами. Там, на улице, жизнь, идущая мимо, идущая в стороне.
— Чувствую, что-то заканчивается во мне, — тихо, глухо говорит Куличков. — Самое главное, единственное, последнее… И знаешь, Сергей… это, оказывается, совсем не страшно — конец. Да, не страшно… в моем возрасте. И даже, хотя это очень странно, любопытство какое-то. Что же будет там, за последней чертой? Ничто? Пустота? Пожалуй, что так — пустота. Да, да… и это естественно. Это как закончившаяся сказка, завершившийся день, оборвавшийся полет. Вспорхнула птица, захлопала крыльями и — исчезла из вида. Движение, звук, а потом тишина, покой, забвение… Из забвения в забвение… И если спрашиваешь себя: «Хочется жить? Еще хоть немного, неделю, день, час?» Конечно же, хочется. Весна на дворе. Солнышко. Трава зеленая. Цветы. Небо синее… Еще бы не хотеть! Разве может надоесть когда-нибудь сказка? Но тяжело уже тело носить, и желания, удовольствия вянут… Животные с жизнью расстаются спокойно, как засыпают. Человек же расплачивается за свою избранность, за свое особенное положение в мире природы. Человеку, как существу, осознавшему свое бытие, свое начало и конец, полагается бессмертие. Мысль наша, ощущения наши нетленны. Куда исчезнут они? Ведь они не могут исчезнуть! Сознание, мысли, чувства, память — призрачная ниточка, ведущая нас к надежде на бессмертие. Но ведь она в нашем теле рождается, эта ниточка, и не существует, не может существовать в отрыве от него — в теле, которое, увы, было и останется тленным.
Куличков замолкает. Я сижу, не чувствуя самого себя. Какое-то томительное оцепенение. И безмолвие, и холод. Словно бездонная пропасть разверзлась передо мной.
Я встаю со стула, чтобы подальше уйти от края пропасти. Останавливаюсь возле висящего на стене женского портрета. Незнакомая, давно умершая светловолосая женщина глядит в неведомое мне пространство.
— Павел Борисович, скажите, если можно, — оборачиваюсь я к лежавшему в постели Куличкову, — почему вы не предлагаете никуда свои картины? Я еще в первый раз когда у вас был, хотел спросить об этом.
— А ты думаешь… стоит их предлагать?
— Конечно же! Еще как стоит! Я, разумеется, мало понимаю в живописи, но я чувствую… все, что я вижу здесь перед собой — настоящее, самое-самое настоящее. Можете поверить мне.
На бледном лице Куличкова появляется слабая печальная улыбка.
— Спасибо за добрые слова, Сергей. Было время, когда я пытался пробиться. Но, наверное, тогда я плохо писал… конечно же, плохо, только начинал еще. А может быть, у меня не хватило настойчивости… Знаешь, это унизительно предлагать свои вещи, добиваться, чтобы их оценивали как товар — пойдут они ли нет. Это все равно, что предлагать на распродажу самого себя. В общем, я не сумел, потерял веру в себя, приехал в Каменск. Но не писать я уже не мог, да и сейчас не могу… стал работать для себя. Это ведь тоже неплохо. Во всяком случае лучше, чем пустота. Уметь заполнить себя — необходимость для каждого из нас. А сейчас… сейчас работа для меня ценнее признания. Сама работа. Она стала моей жизнью, самым радостным и значительным в жизни. И мне хочется сохранить возникшую веру в самого себя, так трудно приобретенное душевное равновесие. И потому уже не хочется открываться перед другими. А если прекратится, разрушится то, что я имею? Навсегда прекратится. Что я тогда получу взамен? Развалины? В моем возрасте не хватит сил все создавать сначала, с нуля.
— Но почему вы считаете, что непременно «развалины»?
— Я вовсе не считаю так. Это опасение. И оно вполне естественно в моем положении. Ты молод, Сергей, и ты не согласишься со мной… Но мне уже нельзя рисковать. Ведь мне надо рисковать не своими работами, а собой, своим способом мыслить, ощущать жизнь…
В комнате понемногу темнеет. Где-то за пределами дома и города закатилось сегодняшнее солнце, и день угасает в окнах, теряя краски, суживая пределы видимого.
Куличков молча, не двигаясь лежит в своей постели.
— Можно я зажгу свет?
— Да, конечно, — отзывается Куличков. — Я совсем забыл о нем.
Лампочка, ярко вспыхнув под потолком, освещает комнату, картины на стенах, лежащего в постели хозяина и меня, включившего свет.
— Странный у нас разговор, — произносит Куличков. — Ненужный для тебя.
— Нет, почему же, — возражаю я. — Ведь я уже не мальчик. И я рад, что вы говорите со мной, как с равным.
Куличков поворачивается ко мне. При ярком свете становится видной темная щетина на его осунувшемся лице. Какой он слабый и беспомощный. И каким неоправданно большим и безобразно сильным кажусь я сам себе рядом с ним.
— У вас все будет хорошо, Павел Борисович, — говорю я. — Вот увидите. Когда я в следующий раз к вам приду, вы будете чувствовать себя лучше. И мы пойдем с вами в сад глядеть, как цветут яблони.
Куличков молчит, и я вижу, как глаза его наполняются слезами.