В ванной комнате он сел на неудобный, с прямой спинкой, деревянный стул и рассеянно уставился на лившуюся из крана воду. Думал о многом сразу, но преимущественно о том, что жить этой скверной искусственной жизнью больше невозможно и незачем: нервы обнажены совершенно, любая мелкая неприятность кажется несчастьем, а несколько более серьезная – катастрофой. «В самом деле, что же случилось сегодня? Ну, оказалась неудачной мысль о коринфской встрече. Но ведь еще вчера ее вовсе не было, и ничего…» Это рассуждение его не утешило. Все представлялось ему в очень мрачном виде, особенно люди, особенно он сам. «Вот и за этим идиотским обедом распустил перья, старый павлин, нес вздор. С дурой графиней, с Серизье, с жуликом послом говорил о конце мира, «рассыпал блестящие парадоксы» – это моя специальность, как Утка в La Tour d’Argent. Высказывал эсхатологические мысли, точно эсхатология не есть профессия для человека в семидесятилетнем возрасте! Цитировал сто тысяч человек, кого только не цитировал! Больше никогда, никогда не буду, даю честное слово!» – с чувством стыда, тоже в сотый раз, совершенно искренно сказал себе он.
Вода, вопреки договору с хозяином дома, была не горячая, а разве чуть теплая: и посидеть в ванне нельзя, и сон окончательно сорвешь. Это чрезвычайно его раздражило. «Завтра же ему написать: сказать Альвера, чтобы написал на машинке, иначе он еще продаст автограф, мерзавец этакий!.. От холодной воды после такого обеда может случиться удар…» Хотя он знал (или так как знал), что едва ли с ним удар случится в эту ночь – давление крови шестнадцать, – с полной ясностью себе представил, как будет хрипеть в ванне до утра, пока не придет старуха. «Она бросится за консьержкой, консьержка прибежит сюда, они общими силами постараются поднять меня и перенести на постель…» Трагическое безобразие этой сцены поразило его и заняло. «Через полчаса приедет доктор, констатирует смерть и с торжественным видом позвонит куда следует: «Луи Этьенн Вермандуа скончался!» Через час прискачут журналисты, откуда-то появится какая-то книга (или нет: кажется, листы с черной каемкой) и начнут расписываться друзья. Тот молодой психопат сообщит репортерам подробности моего образа жизни, колеблясь между горем – «больше не будет жалованья» – и радостью, – «вот ты отправился к отцам, а я еще лет пятьдесят проживу!» Графиня, как «ближайший друг», будет,
Мысли эти, несмотря на иронический тон, его взволновали: ему показалось даже, что с ним и в самом деле произошел какой-то
В ванне настроение у него становилось все мрачнее. Иронический тон чувств отлетел совершенно. Теперь в самом деле был припадок: припадок полного, казалось бы, беспричинного отчаяния. Он не видел просвета ни в чем: все было гадко, плоско, ужасно, ни о чем без стыда нельзя было вспомнить. И по сравнению с этим, собственным, личным, отходило на второй план то, что мир приближался к бездне, – нет, не отходило на второй план, но так тесно переплеталось, что было невозможно отделить одно от другого. От еле теплой воды у Вермандуа застучали зубы, он опять, с тем же морально-тяжким усилием, встал, закончил свой ночной туалет, вошел в спальню и лег в постель. Погасил было свет и полежал с четверть часа в надежде, что заснет; затем почувствовал, что заснуть нельзя и что нет силы бороться с тоской. Он снова зажег лампу и взял со столика книгу.