Вермандуа прошел назад, с отвращением поглядывая на собравшихся у входа во дворец туристов. Среди них преобладали именно люди, не заботящиеся о воскресной курице в супе потомства. «Приехали любоваться, а скоро, может, прилетят, чтобы сжечь…» Он обвел глазами толпу немцев (или людей, казавшихся ему немцами) и опять почувствовал припадок острой злобы. «Да, я могу под нее подвести идейную основу: в самом деле, мне трудно любить тех, кто завтра явится сжигать мои
сокровища. Но дело все-таки не в одной идейной основе. Что же делать, если это у меня в крови, как у собак нелюбовь к кошкам, если у расового кретинизма есть отдаленная биологическая природа. Зная же это чувство за самим собой, как могу я возмущаться им в невежественном маляре? То, что хочет сделать Гитлер, испокон веков делали другие, и среди них больше всего было именно французов, и уж я-то никак не могу говорить, что «времена изменились»: люди как были звери, так зверьми и остались. В чем же разница, которую я лишь чувствую и которая для меня имеет большую несомненность, чем математические истины? Какой идеей можно прикрыть завоевания Людовика XIV? Универсальность французской культуры? Вовсе не так было необходимо, чтобы голландские и немецкие лавочники изучали в школе, а затем всю жизнь уродовали наш божественный язык. Но все же мне ясно: одно дело Людовик и тем более Наполеон, и другое дело – невежда, написавший бездарную книгу, – события, быть может, сделают ее гениальной назло и на посрамление тому, что еще останется от человеческого разума, столь раздутого рекламой XVIII столетия. Конечно, эстетическое чувство не мирится с возможностью мировой гегемонии Германии вообще и нынешней Германии в частности. Однако эстетическое чувство – мерило ненадежное… Какая досада, что среди них по ошибке родились Гёте и Шопенгауэр! Шиллера и Канта я им, так и быть, дарю…»Он устроился на террасе кофейни. Есть ему по-прежнему не хотелось – «да, скоро, верно, отпадет и эта радость», – заказал сандвич и чашку кофе, неожиданно оказавшегося недурным. Вдруг его окликнул знакомый голос. Оглянувшись с досадой, Вермандуа увидел графиню де Белланкомбр. Ее сопровождал муж, на лице которого висела такая улыбка, точно он рассчитывал сейчас же услышать что-то чрезвычайно остроумное. «Как? Вы уже здесь? А деловое свидание?» – «Дорогая графиня, я только что приехал». – «Понимаю! Вы просто хотели от меня отделаться», – смеясь, сказала графиня тоном, явно показывавшим, что она подобное предположение считает совершенно невозможным. Вермандуа улыбнулся, и его улыбка свидетельствовала о том же: «вот ведь какие можно высказывать смешные предположения». «Ваш туалет умопомрачителен! – сказал он по привычке, хоть едва ли заметил вообще, как одета графиня. – Неужели вы успели позавтракать в Трианоне?» – «Конечно, успели, очень приятно позавтракали, ваш друг Серизье очень мил. Мы пошли погулять, так как еще рано. Сначала его проводили в суд. Ах, там уважение к нему необычайное: все, адвокаты, чиновники, подходили к нему, чуть ли не представлялись!..» – «Так каждый американский гражданин имеет право пожать руку президенту Соединенных Штатов». Графиня засмеялась. Смех и улыбка у нее были очень милые, детские. «Я рада, что вы опять в хорошем настроении… Но какая удача, дорогой друг! Я всегда мечтала – осмотреть наш
Версаль под вашим руководством!» – «Благодарю за это «наш»…» Граф де Белланкомбр мрачно подумал, что и экзотическая жена его, и этот ученый внук лавочника имеют одинаковое право называть его Версаль «нашим». – «Полноте, дорогая, вы здесь все знаете так же хорошо, как я». – «Знаю, но, разумеется, не так, как вы. Жаль только, что остается всего четверть часа, надо идти на процесс этого несчастного». – «Графиня, вы точно хотите дать тему для передового романиста или для репортера социалистической газеты: «Гадко было смотреть на эту толпу разряженных дам, явившихся сюда, как на зрелище, полюбоваться видом обреченного человека». Хотя и то сказать, зачем же передовые газеты печатают подробнейшие отчеты о подобных процессах, если им это зрелище так гадко?» – «Но вы переводите разговор. Умоляю вас, объясняйте, рассказывайте. Ведь вы, несмотря на ваши взгляды, человек XVIII столетия. Когда я разговариваю с вами, мне всегда кажется, что вы сейчас вытащите табакерку с нюхательным табаком. Почему вы не носите кафтана и башмаков с красными каблуками?..»