Старший официант поклонился мне, совсем как когда-то Уильяму, и я подумал: дурная примета, а все равно было приятно — ведь если не знаешь, что заказать, он побалует лучшим сегодняшним блюдом или предложит что-нибудь необыкновенное, бывает, ты и не в настроении и есть неохота, а все одно не устоишь. Чтоб поуспокоиться, я на славу поел и запил полбутылкой шампанского. Если все выйдет по-моему, впереди у меня вот что: брошу возить контрабандой золото, сделаю предложение Полли Моггерхэнгер и припеваючи заживу с ней на своем полустанке. Да нет, сколько бы я ни строил распрекрасных планов, ничему этому не бывать, это просто воздушные замки, все уже решено за меня и от моих желаний и надежд ничего не зависит. Однако эти мысли не больно меня мучили, по крайней мере аппетита они мне не испортили. Я огляделся по сторонам — не найдется ли подходящей девчонки, но, похоже, вечер для меня выдался пустой, сегодня здесь было не очень-то людно, выбирать не из чего.
Я уже не раз нежился с Полли в разных постелях моггерхэнгеровского дома и в его логове в Кенте и теперь наконец понял, чего хочу, и хоть для такого парня, как я, жениться на ней вроде чистое безумие, все равно что сунуть голову в петлю, я твердо решил добиться своего. Я рассказал ей про свой полустанок и уж так расписал, до чего он красивый да уединенный, будто для такой пылкой влюбленной парочки уголка романтичнее не сыщешь в целом свете.
Мы возвращались в Лондон, и Полли сказала: ей очень все нравится, что я рассказываю про Верхний Мэйхем, и она со всем согласна, только не хочется слишком резко рвать с отцом, она его любит и надо бы, чтоб он рано или поздно примирился с нашим бегством. Сама-то она всем сердцем желает остаться со мной навеки (сдается мне, иногда она бывала еще покрасноречивей меня), но я должен запастись терпением и дождаться подходящей минуты, а тогда я помогу ей сбежать из дому.
Эти ее речи привели меня в восторг — стало быть, вот как серьезно Полли отнеслась к нашему будущему отъезду! Как же мне не сделать для нее такой малости — не помочь ей сбежать тогда, когда ей будет удобней, и раз уж речь идет о счастье всей моей дальнейшей жизни, что стоит еще несколько месяцев поработать у Джека Линингрейда?
Полли — первая, с кем я был до конца откровенен и открыт. Моя склонность к вранью куда-то подевалась, а если я чувствовал, меня опять подмывает сочинять, я нарочно порол уж такую дичь, что Полли при всем желании не могла поверить ни единому слову. Оказывается, любовь делает человека честным, да вот беда — в мире контрабандистов нужна увертливость, а такая вот честность может только навредить: как бы еще прежде, чем Полли сбежит со мной в Мэйхем, я в одну из своих поездок в лондонском аэропорту или в Гэтуике ненароком не выдал себя таможенникам. Она знала все хитрости, к которым я прибегал, чтоб, несмотря на свой груз, сойти за добропорядочного путешественника; я рассказывал ей, когда еду и куда, а если знал — и кто еще отправится в этот вечер или на другой день. Мне легко и просто было с нею откровенничать, это помогало тянуть лямку, пока наконец Полли не решит — пора, мол, укрыться в нашем гнездышке. И меня не брала досада, что оттяжка оказалась куда более долгой, чем я думал, — ведь с каждой поездкой мой счет в банке становился все внушительней.
Однажды я предложил Полли скатать со мной в Париж — мне как раз предстояло туда лететь, — но ее родители собирались на несколько дней в Борнмут и хотели взять ее с собой. Она сказала, ей ужасно хочется побывать со мной в Париже.
— Я пошлю родителей к черту, — сказала она. — Охота была три дня помирать со скуки в Борнмуте, когда мы могли бы провести их вместе в Париже, это несправедливо! Ты мне дороже родителей, и я поеду с тобой, даже если из-за этого придется с ними порвать.
— Нет, не надо, — сказал я. — Подождем. Пускай сейчас не проведем эти несколько дней в Париже, зато потом у нас их будет сколько угодно и не надо будет никого расстраивать.
Когда я отговаривал ее от каких-нибудь опрометчивых поступков вроде этого скоропалительного разрыва, моя заботливость трогала ее до слез. Я сказал — не хочу брать на себя такую ответственность, а вдруг она потом не сможет мне это простить? И вообще я надеялся, что, когда мы сбежим и обоснуемся в Верхнем Мэйхеме, ее отец уж как-нибудь нас простит и снова будет мне покровительствовать и доверять.
Кончались такие разговоры всегда одинаково: приходилось снова остерегаться, хитрить, терпеть и не терять мужества, и вскорости я так свыкся со своим образом жизни, так уверовал в свои силы и способности, что приходилось глядеть в оба, как бы не оступиться. Я чувствовал — уж слишком я становлюсь самоуверенным, как бы это меня не погубило, да только воображал: раз я сам это понимаю, значит, мне уже ничто не грозит. Но ведь если дурак знает, что он дурак, он все равно умней не станет.