И снова откинулся — спиною в спинку; затылком — за спинку; казалось, блаженствовал злостью, метая глаза на нас, белые зубы показывая потолку.
И я ахнул: Сергей, бледный, бритый, вихром бледно-желтым метающий, — видимо, собирался ответить еще большей резкостью: оба, руки сложив на груди, вызывающе выпятились друг на друга.
Но тут Лев Кобылинский взорвался, как бомба; два «братца», обычно являющие только зрелище псов, закатавшихся с визгом в условиях перегрызания горла друг другу (за Шарля Бодлера брат Лев и за Лотце Сергей), — как затявкают оба, как вскочат восьмерки описывать вокруг стола, средь которого Брюсов, скрестив на груди две руки, являл вид скорпиона, дрожащего черным крючком, записывавшим восьмерки за братьями.
Редко, короткими всхрипами он их жалил, и жалил, и жалил, оскаливаясь и метая татарские очи на мать, на отца, на меня — в той же позе скрещения рук на груди; иногда он закидывал голову, с дикою нежностью жало всадив; и начинал перекидываться своим корпусом справа налево и слева направо, как бы приглашая всех нас упиваться блаженством: от вида укушенных братьев; и снова ужаливал их, блистал нам глазами без слов:
«Агония!.. Яд — действует!»
А Леонид Кузьмич Лахтин, малиновым став, свою голову, как у скопца, малобрадую, скорбно повесил; и носом уткнулся в стакан, глаза вылупил на загогулины скатерти, точно жучок, представлявшийся мертвым: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы!
Сути спора не помню; остался набор величайших бессмыслиц, выкрикиваемых и братцем Сергеем, безусым, безбрадым, и Львом Кобылинским, ставшим черным, подскакивающим и злым паучишкою; такие ж бессмыслицы стал выкрикивать Брюсов, ценитель поэзии Пушкина и критики Белинского:
— «Ха… Пушкин — нуль: перед Гиппиус?.. Фразой одною Ореус [Ореус — фамилия поэта, писавшего под псевдонимом Конбвского; в начале века] побьет том Белинского293
. А Николай Чернышевский есть… Ха…» [Брюсов сам отмечает в «Дневниках» свою склонность говорить «нарочно»294]Нежный взгляд (от иронии, от издевательства дьявольского) — на Сергея.
Все рты раззевали растерянно; даже Бальмонт присмирел, только Мишенька Эртель, пытаясь мирить разгасившихся спорщиков, поднимал от угла свой картавенький голос, подписываясь одновременно и рукой и ногой: под словами всех трех; да отец, вопреки ожиданью не бросившийся на подмогу братьям, сраженный дикою картиною спора, побившего все рекорды, как знаток «в сих делах», подпирал очки, с видом, каким наблюдают сраженье тарантулов в банке, поставив ее пред собой и весьма наслаждаясь.
С лукавством оглядывал нас, приглашая к вниманию, как бы восклицая:
— «Прекрасные-с спорщики!» Спор — в его стиле!
Вдруг Лахтин — жучок, представлявшийся мертвым, — взлетел и, едва попрощавшись с отцом, свою голову скопческую бросил носом в пол; и — прочь, к двери: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы! Он — исчез. Увидавши тот жест, Кобылинские — тоже в двери за ним: ни с кем не простившись, наткнувшись в передней на тройку веселых, вполне добродушных и запоздавших блондинов; как ангелы мира, они вошли в дверь: Поляков, Балтрушайтис и Перцов, в Москве оказавшийся.
Вечер окончился очень приятно; В. Я. Брюсов, став тих, как овечка, проворкотал на прощанье отцу что-то очень приятное; он мог быть шармером: старушек пленял, воркоча им под ухо баллады Жуковского; отец, пленившийся декапитированьем двух гораздых до спора бойцов, свои руки развел, проводив «декадента»; с лукавым довольством покрикивал нам:
— «Этот Брюсов — преумная, знаешь ли, бестия!»
Точно присутствовал он на турнире, где Ласкер Чигорина и Соловцева (партнеров отца) уничтожил.
И думалось:
«Ну, пронесло!»
На другой день — письмо В. Я. Брюсова: матери: он просил его извинить в том, что был в ее доме он очень груб с Кобылинскими: «Но эти братья — несносные братья», — запомнилась фраза письма;295
я о них беспокоился мало; им подобного рода спор — был нипочем; каждый день они где-нибудь бились.Гроза для меня надвигалась: государственные экзамены!
Перед экзаменом
Весна 1903 года отметилась мне изменением облика; всюду запел, как комар, декадент; стаи резвых юнцов, как толкачики, борзо метались в «Кружке»; расширялись заданья издательские «Скорпиона»; уж «Гриф» тараторил весенней пролеткой от Знаменки; три объявились поэта: Волошин, Блок, Белый; четвертый грозил появиться в Москве: Вячеслав Иванов; Бальмонт, появись, запорхал по Арбату; В. Брюсов писал в «Дневниках»: «Познакомился с… Ремизовым» — и еще: «У меня был Леонид Дмитриевич Семенов…» Брюсов писал из Парижа о встрече своей с Вячеславом Ивановым: «Это настоящий человек… увлечен… Дионисом…»;296
студент еще, Зайцев, Борис Константинович, — объявился писателем.Литературные поросли!
И начиналось решительное изменение вида тогдашней Москвы: уже трамвай проводился; уже ломались дома; появились, впервые, цветы из Ривьеры; являлась экзотика в колониальных магазинах: груды бананов, кокосов, гранат; появились сибирские рыбины странных сортов; населенье — удвоилось; запестрили говоры: киевский, харьковский, екатеринославский, одесский.