Старательно собрал я все, что мог, для истории мало показного труда его ученой жизни, и только через этот труд можно было почувствовать его личность. Материалов для обрисовки последней нехватало: принцип lathe biosas был выдержан строго. Одна старинная фотография случайно сохранила болезненное лицо белорусского типа, со спокойно вдумчивыми глазами и небольшой круглой бородкой. Длинноватые волосы говорили, что это не обычный представитель административно-чиновных профессий эпохи александровских реформ.
Уже после моей статьи выплыл один источник, который всегда лучше отражает человека, чем его печатные труды или официальные бумаги, – письма к В.Р. Розену Гиргаса и его сестры, с которой он провел последние годы своей одинокой жизни. Протекшие десятилетия санкционировали теперь использование этих писем; нужна только осторожная и чуткая рука, которая сумела бы извлечь оттуда немногие не известные еще факты внешней биографии, а самое главное – большое количество мелких черточек для характеристики личности «тихого Владимира Федоровича». Таким он сквозит и в этих листках писем, со всегда ровным аккуратным почерком, всегда спокойным тоном старшего товарища, обращенным к младшему, иногда «беспокойному», другу, неустанную научно-организационную инициативу которого он рано оценил высоко и охотно ей подчинился уже с 70-х годов.
Долги наши перед его памятью все еще не ликвидированы, и не только в отношении писем. В такой медленности мы сами виноваты, но не всегда. Если собранные им пословицы до сих пор не опубликованы полностью, то задержал это старый принцип «лучшее враг хорошего» – стремление подобрать параллели по разным изданиям, появившимся со времен Гиргаса. Долголетняя работа показала, что всего не исчерпать и лучше дать хотя бы основной стержень в том виде, как его оставил Гиргас.
Другое, более крупное дело – завершение работы поколений русских ученых над историей ад-Динавери, открытой Розеном, изданной Гиргасом. Русским ученым и надлежит дать еще научно-критический перевод, которого давно ждут, о чем думал уже Розен, поручая иногда отдельные части для обработки своим ученикам. Мысли об этом вновь возродились в конце 30-х годов, выливаясь уже в коллективное предприятие. К 1941 году дело близилось к концу, нашлись солидные переводчики для всех частей и, что особенно иногда важно, умелый и энергичный секретарь комиссии «по ад-Динавери». Можно было думать об окончательной редактуре, однако блокада Ленинграда погубила и секретаря и нескольких переводчиков… Материалы сохранились, но трудно браться за окончание дела со старыми, иссякающими силами. Вероятно, этот долг придется оплачивать уже следующему поколению.
Я и писал эти строки в надежде, что они попадут в руки кого-нибудь из тех, кому судьба передаст «факел преемственности» в нашей арабистике. Пусть они, в меру сил, постараются, как в свое время я, оживить память и продолжить достойную работу того, кого современники называли «тихим» Гиргасом.
3. Полвека над одной рукописью (1903–1938)
Бывают рукописи, перед которыми чувствуешь себя, как тот легендарный ученик чародея, который вызвал духов и не мог сам с ними справиться. Только вспомнишь про них и захочешь 150 рассказать, как рядом с ними встает такая цепь фигур и далекого векового прошлого и близких лет своей собственной жизни, что надо было бы писать об этом не то целую книгу, не то роман. «Жизни мышья беготня» не позволяет уделить много времени одной теме, и усилием воли прогоняешь встающие мысли, чаще всего о той именно рукописи, о тех сюжетах, которые особенно дороги, с которыми особенно сжился. Но иногда рукописи оказываются настойчивыми. Беспомощным сознаешь себя, когда они сурово и властно поставят вопрос: «А кто после тебя расскажет об этом? Разве мы дали тебе право унести это с собой?» Веления вековой, неумирающей науки строги, и своя индивидуальная воля в конце концов отступает перед ними.
Мало проходит в моей памяти старых рукописей, которые были бы в такой мере связаны с современным ученым, как ленинградский сборник стихотворений аль-Ахталя, друга Иоанна Дамаскина, и его издатель, бейрутский ученый Сальхани, араб из Дамаска. Имя этого поэта давно вошло в мои воспоминания, еще со второго курса Университета в 1903 году.
Скитаясь достаточно беспомощно по страницам толстой арабской хрестоматии Гиргаса и Розена, я случайно набрел тогда на три поразивших меня стиха. Халиф предложил аль-Ахталю, христианину, принять ислам, а он, не то из озорства, не то под влиянием винных паров, ответил ему энергичным экспромтом:
«Не стану я поститься в рамадан добровольно, не стану я есть мяса жертвенных животных».
«Не стану я никогда подниматься, взывая как осел: «спешите на молитву»».
«Нет, буду я пить вино прохладным и падать ниц на рассвете зари».