Кругом творятся вещи ничуть не лучше (безумные, ужасные вещи, слишком дикие и потусторонние, чтобы плакать о них, и слишком правдивые, чтобы смеяться), но туман уже достаточно густой, так что ничего почти не видно. И кто-то меня дергает за руку. Я уже знаю, что будет: кто-нибудь вытащит меня из тумана, и мы снова окажемся в отделении, и там не будет ничего из того, что творилось ночью, и, если у меня хватит дурости рассказать кому-нибудь об этом, мне скажут: «Идиот, у тебя просто был кошмар; таких безумных вещей, как большущий машинный цех в недрах плотины, где людей режут роботы-рабочие, не бывает».
Но, если такого не бывает, как я это вижу?
Это мистер Тёркл тянет меня за руку из тумана, теребит и усмехается.
— Плохой сон приснился, — говорит он, — миста Бромден.
Он работает санитаром в одинокую смену, в долгие часы с одиннадцати до семи, старый негр с большой сонной усмешкой на длинной кривой шее. Судя по запаху, он приложился к бутылке.
— Ну, спи дальше, миста Бромден.
Бывает, он ослабляет мою простыню, если мне так туго, что я корчусь во сне. Он бы не стал этого делать, если бы решил, что дневная смена подумает на него, потому что его бы тогда, наверное, уволили, но он думает, что дневная смена решит, это я сам. Думаю, ему на самом деле хочется быть добрым, как-то помочь, только для начала он убедится, что ему ничего не грозит.
Но на этот раз он не стал отвязывать мне простыню, а отошел от меня помочь двум санитарам, каких я никогда не видел, и молодому врачу, которые поднимают старого Бластика на каталку и увозят, покрытого простыней, — и так бережно с ним обращаются, как в жизни никто с ним не обращался.
8
Утром Макмёрфи на ногах раньше меня; это первый раз, когда кто-то встал раньше меня, с тех пор как у нас жил Дядя Джулс Стеноход. Джулс был ушлым старым негром, совершенно седым, считавшим, что по ночам черные ребята заваливают мир набок; он выскальзывал из палаты рано утром, рассчитывая поймать их за этим делом. Я тоже, как и Джулс, встаю пораньше, чтобы увидеть, какие машины они проносят в отделение или устанавливают в цирюльне, и обычно минут пятнадцать в коридоре только я и черные, прежде чем встанет еще какой пациент. Но этим утром только я проснулся, как слышу, Макмёрфи уже в уборной. И он поет! Так поет, что можно подумать, у него ни забот, ни хлопот. Его голос, чистый и сильный, отскакивает от бетона и металла.
—
Поет! Все как громом пораженные. Такого никто годами не слышал, только не в этом отделении. Большинство острых приподнимаются на своих кроватях, моргая и прислушиваясь. Переглядываются и поднимают брови. Почему же черные ребята не заткнут его? Они никому еще не позволяли поднимать такой шум, разве нет? Почему же к нему они относятся по-другому? Ведь он человек из плоти и крови, которому суждены болезни, слабость и смерть, как и всем нам. Он живет по тем же законам, должен есть, сталкивается с теми же проблемами; все это делает его таким же уязвимым перед Комбинатом, как и любого другого, разве нет?
Но дело в том, что он
— …
Как он-сумел увернуться от ошейника? Может, ему, как и старому Питу, Комбинат не успел вживить выключатель?
Может, он вырос, мотаясь по стране дикарем, околачиваясь там и сям, и никогда не жил в городе дольше нескольких месяцев, так что школа не нашла на него управу, и он спокойно сплавлял лес, играл в карты, подрабатывал на ярмарках, путешествовал налегке, вечно в дороге, вот Комбинат и не успел ему ничего вживить. Может, в этом дело — он просто не дал Комбинату шанса, как не дал вчера утром шанса черному подобраться к нему с термометром, потому что в подвижную цель труднее попасть.