Читаем Над краем кратера полностью

Я рассматривал исподтишка ее прямой светлый волос. Она чем-то смахивала на «Незнакомку» с картины Крамского. Лицо ее также казалось окутанным легкой дымкой, которая спасала ее от не знающего удержу света, чуть поблескивающие края век, чуть оттопыренная нижняя губа, продолговатые нежные пальцы, скорее пианистки, явно не предназначенные для геологического молотка. Она и впрямь выглядела залетной птицей в этом полдне, с варварской безвкусицей смешивающем сырую безжизненность дождя с почти утробно-живой яростью электричества. И невозможный, невероятно-глупый фокус был в том, что я имею к ней отношение, что она принимает меня всерьез, и так царственно просто маленькими кусочками и глотками ест и пьет заказанные мной кушанье и питье, и на все мои незначительные реплики почти не отвечает или откликается с большим опозданием.

Выходим. Поправляет капюшон, смотрит на меня глазами, в которых все пропадает, становится невидимым. Стоим на углу Кузнечного переулка и улицы Достоевского. Где-то слева, сзади, в высоте круглятся, едва дымясь, купола церкви, ближе мокнут под дождем стойки рынка, маячат люди. Так с этим дождем, куполами, запахом сырости и намокшего дерева спускаемся по нескольким ступеням в вестибюль музея, где опять же, несмотря на полдень, горит электричество, сгущая в окнах и без того сумеречную дождливость. Сдаем плащи соскучившейся по делу гардеробщице, покупаю билет у оживившейся билетерши, поднимаемся по лесенке вверх – в усиливающийся запах сухой и ломкой бумаги, картона, красок и туши, нагретых почти постоянным светом ламп вплотную, в привычные запахи литературных музеев. В залах стоит полумрак, и свет, как блеклая акварельная вода, растекается по стендам.

Мы прошли мимо кандалов, цепи и полусгнившего арестантского халата из дерюги. Уже издалека меня начала бесить бутафория нарисованного на всю стену силуэта «Петербурга Достоевского» – голубовато сизая, раздражающе-изысканная, до пошлости прилипшая, как рыбья чешуя, к Достоевскому. Я уже собирался открыть рот, но она, в роли гида, опередила меня. По сути, я впервые услышал ее голос, но еще более удивительно было то, что она говорила. Её тоже выводила из себя навязчивая повторяемость таких силуэтов, схватывающая зрителя своей непререкаемостью, абсолютно не соответствующая тому, как описывал Достоевский эти северные плоские земли, этот город, обилье вод, речных, озерных, небесно-гнилых, втиснутых в серую пористую скуку гранита, в котором выдолблен этот город.

Я не удержался, я знал наизусть уйму пушкинских стихов, и тут же выпалил, почти как посвящение ей:

Город пышный, город бедный,Дух неволи, стройный вид,Свод небес зелено-бледный,Скука, холод и гранит —Всё же мне вас жаль немножко,Потому что здесь поройХодит маленькая ножка,Вьется локон золотой.

– Ты что, с ума сошел? – Она испуганно оглянулась вокруг и впервые перешла на «ты». – Какой «дух неволи». Что за намеки? Чьи это стихи?

– И не стыдно тебе? Тоже мне всезнайка. Пушкин, девушка, Пушкин. Про этот город, где он накликал на себя раннюю смерть. А ты, оказывается, трусиха.

– Не может быть. – Она была ужасно обескуражена. – Я проверю. Ты… наверно, и сам пишешь стихи?

– Пишу. Тайком.

– Ты меня не понял. Я думала, ты эти строчки посвятил мне.

– Что в этом плохого? Слишком неожиданно для нашего недавнего знакомства? Но никуда не денешься: это Пушкин. Я тебе еще и не такие его стихи прочту.

– Не надо. – Она быстро юркнула в другую комнату. Тут было самое захватывающее – черновики, вернее, их фотокопии. Но живой нервный почерк, торопливость, сминающая буквы, затрудняющая их прочтение, зачеркивания, марания выдавали затрудненность дыхания, злость, легкость, шевеление мысли одного из мощнейших мозгов последних столетий. Перо его гуляло на полях рукописи «Преступления и наказания», выписывая каллиграфически успокаивающие своей упорядоченностью и тревожащим смыслом слова латинскими буквами, приоткрывая краешек живой мысли гения, которая открывается на высоте рисуемых латынью имен. Думал ли я или она высказывала это вслух, уже не имело значения. Передо мной был несомненно не встречаемый ранее в жизни образчик красивой и в то же время умной женщины, и это соединение было невероятным. Она говорила о том, что Федор Михайлович как будто дремлет, а затем хищно, как ястреб добычу, вылавливает слово, фразу, целый обрывок жизни, состояния, противостояния. Я вынул блокнот и пытался срисовать эти слова на латыни.

– Не надо этого делать, – то ли насмешливо, то ли испуганно сказала она.

– Почему?

– Не поможет.

– Что вы имеете в виду?

– Дайте вашу руку. И перейдем на «ты».

Она долго рассматривала мою ладонь.

– У тебя душевный кризис.

– Ну, впрямь… А как ты определяешь?

– Секрет.

Я расстроился, я был зол, как чёрт, да не будет имя его упомянуто в обители Достоевского, где вполне возможно, чёрт вел свой знаменитый диалог с Иваном Карамазовым.

Я настаивал:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже