Когда Харистов отбил двенадцать протяжных ударов, снизу непривычно загудел гром, будто на реку опустилась шальная грозовая туча. Богатун начал орудийный обстрел станицы Жилейской. В воздухе поплыли коричневые дымки шрапнельных разрывов.
Миша побледнел и кинулся в комнату. Матери нигде не было, она, вероятно, ушла к соседям. Он был один в доме, и дом показался большим, чужим и жутким.
Снаряд разорвался на площади, взметнув сырой и дымный столб. Стекла тоненько задребезжали, и казалось, вот-вот начнут осыпаться и валиться стены.
Миша упал на колени перед иконой и неистово стал отбивать поклоны. Мальчик бормотал обрывки молитв, все, что приходило ему в голову, иконы шатались, святые были хмуры, черны и безжалостны… Закричала мать, голосисто, по-бабьи, стекла вновь задребезжали, до ушей донесся глухой раскат. Миша выпрыгнул во двор и… замер. По площади к дому бежали отец и дедушка Харистов, и близко от них поднялась земля, точно кто-то сильный выдул ее снизу. Гул потряс дом.
— Батя, дедушка! — заорал Миша.
ГЛАВА VIII
Миша открыл глаза и поразился удивительной тишине. На столе желтел стакан со взваром, в нем плавала одинокая груша с длинненьким закорюченным хвостиком. Мать сидела в ногах, а отец возился с лампой, очищая нагар с фитиля тупым концом ножа, который он обычно употреблял для нарезки вшивальников.
— Маманя, батя, — прошептал Миша, — кого побили?
— Никого, сынок, никого, — шептала мать, прикладывая ко лбу что-то холодное. Мальчик догадался — это соленые огурцы, употребляемые матерью и после угара и против головных болей.
Отец зажег лампу. Посветлели мерзлые окна, угол с иконами, засияла бутылка свяченой воды. Вербина, торчащая оттуда, бросала на меловые стены ветвистую тень. Борода отца тоже засияла, будто это был не он, а один из святых, обильно усеявших угол и заправленных в металлические жесткие киоты.
— Батя, это ты? — приподнимаясь спросил Миша.
Платок с огурцами свалился на одеяло. Отец присел возле сына. Теперь он не был похож на святого, это был простой человек, так хорошо известный Мише, человек, с которым он пахал, сеял, полол, ломал кукурузу, вперегонки молотил коричневые шляпки подсолнухов.
Миша потянулся к нему бледной, прорезанной синими прожилками рукой.
— Это ты, батя, я знаю.
Миша оскалился. Исхудавшее лицо его было обтянуто сухой и прозрачной кожей. Мать отвернулась, начала подворачивать ему под ногу одеяло, делая это как-то неумело и медленно.
— Куда же я денусь, Миша? — сказал отец, тихо оглаживая резко очерченное под одеялом тело. — С ног сбились, тебя лечили, фельдшера привозили и с Бесстрашной станицы и с Песчаного хутора. Ничего не помогало. Уж бабка Шестерманка какое-то средство придумала, для себя, говорит, берегла. Видишь, ожил.
— Сенька где?
— Сенька? — улыбнулся отец. — Он тут возле тебя, не выводится, зря что атаманским сыном заделался.
— Как атаманским? — снова улыбнулся Миша, радуясь хорошему настроению отца, настроению так любимому им, когда отец и побалагурить умел и посмеяться. — Ты, батя, все такой же.
— Какой это, сынок?
— Шутковатый, — еле выговорил Миша слово, внезапно пришедшее ему в сознание, — шутковатый, — повторил он, оправляя компресс.
— Хорош шутковатый, — засмеялся отец. — Сенька точно — атаманский сын.
— А Федька?
— Велигура?
— Да.
— Ого, — протянул Карагодин, — того давно разжаловали. Отца чуть-чуть не забулавили…
— Семен, — Елизавета Гавриловна Дернула мужа за рукав, — что ты к нему привязался, тяжко еще ему… В бреду было сгорел, все атаманами да сундуками бредил, а ты опять о том же.
— Ничего, мама, — попросил Миша, — пусть папаня рассказывает. — Обратился к отцу — Значит, Сень-кин отец атаман?
— Не атаман, а председатель Совета.
— А Хомутов?
— Тот на Екатеринодар подался с отрядом, Бардина да Филимонова сковыривать с трону. Говорят, там и твой крестный орудует, Гурдай-генерал. Ну, раз Хомут туда подался — в обязательном порядке генералам кишки укоротят… Заместо Хомутова в Богатуне солдат остался, такой сурьезный из себя, все в обмотках ходил. Да ты его не знаешь…
В обмотках, говоришь, — силился вспомнить Мишка, но в голове все сливалось, двоилось и никак не могло прийти в стройный вид и найти свои формы, — в обмотках, не знаю такого…
Помолчали.
Мать тихонько вышла доить корову, захватив стоявшее возле порога ведерко белой жести с цедилочным носком. Миша опустил и снова приоткрыл веки. Свет забивал, глаза резало, хотелось глядеть вполовину, прищурившись, но тогда сильнее ломило виски и надбровье.
— Орудия больше не палили?
— Вспомнил! На Тихорецкую покатили. Все пушки. Тридцать девятая дивизия вся сгрузилась. Не стали разоружать ее пластуны, в братанье пошли с фронтовыми солдатами.
— Побьют Гурдая?
— Видать, побьют. Вчера приезжал раненый один, под Сосыкой ранили. Пересказывал, что Пятая казачья дивизия, что с Финляндии пришла, целиком за большевиков держится. Злые пришли, говорит, злее еще нашей Жилейской бригады… Черноморский полк наказный атаман распустил.
— По домам?