— А ты думаешь, у нас нету? Еще сколько.
— Видел, что ли?
Сенька смутился, но потом быстро оправился.
— Я вот и Москву не видел, и Аршаву не видал, а есть же они на свете.
Прибегавшие за патронами подносчики сообщили новость: убит Лучка, ранен Барташ; называли еще десяток фамилий. У Миши дрогнуло сердце. Смерть подхватила людей ему хорошо знакомых. Неужели убит Лучка? Он вспомнил Лучку, вернувшегося с германского фронта с простреленной у локтевого сгиба рукой, заключенной в лубок. Лучка любил воевать, и смерть всегда оставляла его. Под Ростовом Миша видел его в трех атаках бесшабашно храбрым и увертливым. В полдень слух опровергли те же самые подносчики. Лучка, оказывается, приполз к Темернику, зажимая рукой живот, разорванный крупным осколком. Приполз, когда его взвод уже разделил сахар и хлеб вместо тридцати двух на тридцать одного человека. Обрадованные бойцы, не скупясь, отделили от своих порций, но взводный не мог есть. Тут же Лучку отвезли в Ростов на операцию.
На мотоцикле проехал связной из штаба армии. Ему было известно содержание приказа.
Держаться!
К предместью шли и тащились раненые. Многие из них умирали на полпути от потери крови и от огня противника. Сообщение с передовой линией стало опасным. Кругами, вперебежку добрался к резерву Огийченко. По приказу Мостового он собрал почти всех коноводов, в том числе и ребят, и увлек их за собой. Снова появился мотоциклист из штаба.
— Держаться! — крикнул он.
Он метался по боевым участкам, видел, как кипел бой, как в огненное кольцо охватывался город, и он повторял единственное слово приказа, продиктованное худощавым черноватым человеком — чрезвычайным комиссаром высшей власти молодой героической Республики:
— Держаться!
В этот день было отражено десять штыковых атак. В этот день, впервые в истории войн, жил ейский казак и председатель Совета Батурин водил для контрудара свою сотню, 'вооруженную только кинжалами. Казаки дрались своим страшным оружием остервенело и жестоко. Кинжальная атака на два часа затушила повторные попытки штурма. Люди Батурина после атаки жадно ели хлеб, беря его окровавленными руками. Наевшись, ровно пятнадцать минут спали вповалку за взгорьем.
Весь день шел бой, и это было как бы продолжение тяжелого крестьянского труда. На один упруг приходилось три рукопашных. К атакам привыкли, и без них было непонятно тоскливо. Весь день по плану командования выводили поезда, не считаясь с ураганным артиллерийским огнем, который беспрерывно вели немецкие и белогвардейские батареи. На всех участках фронта появлялся человек в штатском костюме, с шапкой курчавых волос. Он вносил успокоение в сердце даже профессионалов воинов, издерганных беспрерывной канонадой и многочасовым напряжением. Начиная с полудня и до глубокой тревожной ночи вместе со взрослыми дрались и ожесточались два жилейских мальчишки, и в души их не закрадывалось сомнение. Цель борьбы была ясна и определенна. С самоотвержением юности они шли в атаки; зажмурив глаза, убивали людей, и ночью их не мучили кошмары убийства. В короткий час отдыха они засыпали, как после тяжелого и нужного труда.
Перед утром, проверяя оставшийся запас патронов, Барташ наткнулся на коричневую тетрадь, дневник Дроздовского, по забывчивости не сданный ему, комиссару… Он прочитал эти жестокие манерные записи. Из тетради выпал конверт с адресом, написанным ученическим почерком Ивги.
— Ты должен написать домой письмо, — сказал Барташ проснувшемуся Мише, — а в сумах у тебя я обнаружил пять патронов.
Миша вспыхнул, будто уличенный в краже.
— Я оставил их на крайний случай.
— Сегодня этот случай настал.
Миша писал второе письмо в Жилейскую станицу, которое тоже будет опущено за подкладку кубанской курпейчатой шапки. Барташ с любовью наблюдал за ним. Мальчик шевелил губами, хмурил брови, долго сидел в глубоком раздумье и, мельком бросив взгляд на комиссара, спешно черкал по бумаге куцым огрызком карандаша. Барташ, удобнее устроив раненую руку, раскрыл полевую книжку, испещренную синими буквами-копиями отданных распоряжений. Он нашел чистый листок.