Вскидывая гривой, конь прыгал, отыскивая корм. На спине его и на боках виднелись мокрые следы подпруг и потника. Буревой смотрел на острый кострец, провалы пахов, сбитые бабки и с гордостью и любовью прикинул, сколько верст избегали эти копыта, под какими только ветрами не встряхивалась эта черная грива. Развязав вещевой мешок, он достал арбуз, разрезал его на две равные части и, выкрошив одну половину на полу шинели, отнес своему боевому другу, высыпал под дубом. Вернувшись, съел половину арбуза, озяб от него и, учитывая опасность, развел огонь из сухих листьев и тонкого сушняка. Лесная тишь и потрескивание костра располагали к дреме, но спать не годилось. Чтобы разогнать сон, Буревой вполголоса запел старинную песню:
Все слабел и слабел его голос. Выглянувшее из-за ветвей солнце пригрело спину, и он заснул вниз лицом. Проспав около двух часов, Буревой проснулся, испуганно вскочил на ноги. «Заспал, а! — мысленно упрекнул он себя. — Пошла сила на убыль. Видать, пожрать надо».
Он достал из мешка хлеб и твердый, как камень, круг брынзы, но вдруг до его слуха дошли приглушенные голоса. Буревой загнал лошадь в гущину, спрятал бурку и вещевой мешок в кусты и пошел, осторожно раздвигая дичок-молодняк. У тропки, вытоптанной, очевидно, кабанами, в лесном загривке, Буревой остановился. Голоса приближались, показались люди. Удивленный Буревой увидел Шаховцова в шинели внакидку, застегнутой только на верхний крючок, без шапки, с опущенной головой, а позади него Павла Батурина. Шаховцов, не оборачиваясь и не поднимая головы, что-то говорил сдавленным голосом, а Павло шел молча, с плотно сжатыми губами. Он держал в руках карабин, как бы сопровождая арестованного. Буревой хотел сразу показаться, но осторожность одержала верх, и он остался в кустах. Вот они приблизились настолько, что были понятны слова Батурина.
— Матерь твою, отца-покойника, брата, сестру не хочу позорить. Потому и увел тебя от людей. Узнают ребята, какая ты ягода, — и тебя кончат, и семью твою осрамят. Ты мне еще не все рассказываешь…
— Все, Павел Лукич, все, — поспешно сказал Шаховцов.
— Читал твои бумажки. Все оставил Самойленко. Давно еще узнал тебя, Василий Ильич…
— Что же делать, как поступить? Что? Ведь мой отец погиб за меня, за мои убеждения.
— Не знал он твоих убеждений, а кабы знал, сам бы себя убил. Отец у тебя был правильный, а через твою душу и мой батько на себя грех взял. Пьянствовать стал, мучиться.
Они приостановились. Буревому отлично было видно побледневшее лицо Шаховцова, подрагивающие тонкие губы, потный лоб и прилипшие к нему волосики.
— Я хочу искупить свою вину, Павел Лукич, — сказал Шаховцов, — Завтра против вас выйдут регулярные войска. Они уничтожат вас. Разрешите мне умереть вместе с вами… Павел Лукич…
— Рано хоронить нас собрался, — сурово сказал Павло. — А просьбу твою могу исполнить. Не хочу на себя еще твою кровь брать, и так дюже много ее на мне. Возьми кольт…
Павло протянул ему револьвер.
— Для чего? — спросил Шаховцов, перехватывая револьвер дрожащими руками.
— Разрешаю умереть. Сам просишь.
Шаховцов покивал толовой, согнулся над револьвером, защелкал, проверяя обойму и вгоняя патрон в канал ствола. Буревой видел, как постепенно менялось выражение на лице Шаховцова, ставшем вдруг злым и решительным. Вот он потоптался на месте, опустил револьвер, откинул назад голову, как бы приготавливаясь к смерти, но вдруг животом бросился в кусты, ловко крутнулся, вскинул револьвер. Буревой понял, что жизнь Батурина в опасности. Не раздумывая, он прыгнул на спину Шаховцову.
— Павлушка! — закричал он, хватая потные выскальзывающие руки Шаховцова. — Павло!