— Вместе прибыли… от Волчьих ворот, с перевала. Я б на месте кадетов против него целую дивизию послал бы. Злой прибыл, страшный. Куда страшней Мостового. Поездил он по трем отделам, по Катеринодарскому, Лабинскому, Майкопскому. Своими глазами видел, как начали кадеты станицы разорять, людей Переводить. Ведь новая власть еще ни одного гвоздя не вбила. Все сулят, воззвания пишут, приказы. А тем временем с англичанином сговариваются. Под него Кубань перевести хотят, под его руку. Покалякали мы раз с Павлом душа в душу, на привале под Кужорской станицей. Говорил он мне: «Сволота тот управитель, который в свое жительство чужого дядю пущает». Кому, мол, какое дело, что у нас в доме делается. Плохо ли, хорошо — для нас, а не для вас. Сами управимся. Увидел Павло, что блудят кадеты, несурьезно себя держат, подло, сказал мне: «Пока дым с кадетов не сделаю, сердце свое не успокою». А вот городовиков по-прежнему недолюбливает. — Семен рассмеялся. — Говорит, из городовиков кадетские офицеры пошли, карггуэники да анархисты всякие, что иа Кубани шкодили.
— Самойленко ж казак.
— Иуда… этот ему не в пример.
— Про Мишу он знает?
— Ясно.
— Повидать бы его, пожалиться.
— Успеешь. Надо будет Мишку теперь сохранить: кажись, еще пуще буря собирается. — Семен начал разуваться, кряхтя и посапывая. — Ты стели нам на лавках, в горницу не ходи, Гавриловна, не тревожь. А Мишку недоглядели. Пустили одного мальчонку в самый кипяток. Как хочешь, мол, расхлебывай, что старшие наварили. Подай-ка, Лиза, чесанки. Всю дорогу об них мечту имел. Что-сь в хате холодно, я в них, пожалуй, и спать буду.
— Нема чесанок, Лаврентьевич.
— А где ж они?
— Писаренко отдала. Для Пети Шаховцова выпросил.
Семен подпрыгнул:
— Писаренко? Ах, он сукин сын! Бродяга… Брешет, что для Петьки.
— Что ж ты лаешься, Лаврентьевич?
— Да как же не лаяться. Я ж с хитростью чесанки попросил. Для проверки. То-то сегодня, гляжу я, на нем чесанки точыв-точь мои, и даже по-моему верх подвернутый. Я ему вопрос: «Вроде у тебя не было таких, Писаренко, точь-в-точь мои скидаются?» — «Что вы, Семен Лаврентьевич, — говорит он, — разве только вы один по чужим краям скитаетесь. Теперь жизнь все перекрутила». Проходила, мол, через станицу кабардинская сотня, за серебряный кинжал выменял. И подумал я еще тогда: откуда у Писаренко серебряный кинжал? Сроду у него такого дела не было…
— Когда же ты его видел? — усомнилась Елизавета Гавриловна.
— Когда, когда, — сердито передразнил Семен, — не сразу же мы в станицу кинулись. Мы стреляные. Добрались до зимовника Писаренковых, там перевременили, а потом сюда. Ои-то нам все новости поведал… Вот бродяга.
Понемножку Семен успокоился. Они легли. Прикрутили лампу, вскоре свет затрепетал и погас. Сквозь ставни забрезжил рассвет.
— Скоро до коровы подниматься, давай позорюем, — сказал Семен, натягивая одеяло.
— Не придут за тобой?
— Кто?
— Кадеты.
Семен хихикнул.
— Меня им кисло забирать. У меня отпускная бумажка от самого генерала Покровского, теперь он уже Кубанским корпусом командует.
— За что ж тебе бумажку дал?
— Оружие возил.
— Им?
— Раз им, а раз себе. — Семен хмыкнул. — Я ж к этому делу привышный. Чумак. Вон у Мефодия под соломой штук полсопни винтовок свалил…
— Придумываешь, небось, — укорила жена.
— Я ж не с рады… «Словоизвержениями» никогда не занимался, Гавриловна. Укорить не можешь… Ну, спи уже… Завтра надо Мишу повидать. Так, говоришь, он еще в кавамате. Там и ночует? Проведаю. Надо вытянуть… Казамат для воров, а не для Мишки…
ГЛАВА VII
По станице начались пожары. Кто-то невидимый и неуловимый отмечал опнем наиболее сильных, наиболее богатых. Сгорели скирды писарей, военного и гражданского, надворные постройки Ляпина, степные скирды Литвиненко и все его амбары. Вслед за Литвиненко, ночью, несмотря на охрану, вспыхнули конюшни Мартына Ве-лигуры, а за ними занялся и дом. Пожары напугали. Поджигателей искали, кое-кого из заподозренных сажали в тюрьму. Усилили патрульную службу, в станице ввели военное положение и после девяти часов всех прохожих останавливали и обыскивали.