Шаховцов сидел сгорбившись. Ему казалось, он перенес какую-то мучительную болезнь, от которой никак не мог оправиться. Он односложно отвечал на вопросы Мер-кула, раза два перекинулся словом с Донькой и потом снова погружался в свои мысли. В воздухе носились бодрящие запахи, звонко кричали галки, задорней и деятельней стали воробьи. Перекликались молодые петухи, чувствуя весну и тепло. Ехали мимо закопченной кузни, возле которой беспорядочно навалены были повозки, колеса, плуги, садилки. В кузне отблескивал горн, слышалось посапыванье меха, по наковальне отчетливо били молотки. Пахло известным с детства дымком курного угля и охлаждаемого железа. У Шаховцовых при молотилке был переносной гори.
Люди у кузницы, проводив их глазами, снова принялись за свои дела. Помогали натягивать шину, придерживая колесо железными крючьями, подводили под мажару окованный передок. В станок — четыре столба с перекладинами — с криком начали заводить для ковки строптивую серую лошадь.
— Я, пожалуй, здесь слезу, — сказал Шаховцов, — тут до дома ближе.
— Может, подвезти?
— Пройдусь пешком, тут же недалеко.
— Ну, как хотите. — Меркул тронул лошадей.
Отъехав, покричал:
— Отцу поклон передавай, матери тоже!
Донька обернулась, улыбка мелькнула на ее лице. Заметив, что Шаховцов смотрит вслед, Донька отвернулась.
«Они ничего не знают, — мучительно подумал Шаховцов, направляясь домой. — Признаться? Признаться хоть Барташу. Тот поймет его, может, — один из всех поймет, — но он далеко, и потом… Поведать позор падения, рассказать о своей подлости. Ведь сообщи даже Барташу, не один же он будет знать. Лучше пусть никто, — решил Шаховцов, — никто из… своих. Согласие на предательство еще не означает предательство. А может, тех уничтожат… уничтожат…»
Его встречали обрадованные родители, Петя, Ивга. Василий Ильич долго целовал их родные, близкие лица. Потом он разделся, умылся, с наслаждением переменил белье и переоделся в непривычный штатский костюм.
— Разве уже можно? — спросил его отец, разглядывая сына из-под очков.
— Еще нельзя, папа, но хочется.
— Может, уже не пойдешь? — осторожно спросил отец, присаживаясь к столу.
Марья Петровна задержала руки возле горячего чугунка с картошкой, который она только что поставила на стол. В лице ее Василий Ильич видел радость ожидания.
— Нельзя, — коротко ответил он и опустил глаза к тарелке.
— Ну, раз нельзя, значит нельзя, — сказал отец, наливая рюмки из четверти, доверху набитой разбухшими вишнями.
— Я так и знал, — громко сказал сестре Петя, — Вася не из таких. Раз пошел драться, значит — до конца.
— Мы думали, — подсаживаясь, сказала мать, — чем воевать, не лучше ли снова учителем. Уже и с директором высше-начального договорились.
— Мать, — укоризненно остановил ее Илья Иванович.
Марья Петровна покачала головой.
— Вроде когда царь на службу брал, другое дело было. Хочешь не хочешь, а иди. А сейчас ведь никто не неволит. По доброй воле дерутся.
Она приложила фартук к глазам, потом поставила локти на стол и застыла, глядя куда-то в одну точку. Василий Ильич взял ее за плечи.
— Мама, не надо. Все будет хорошо.
— Ну, давайте выпьем по этому случаю, — нарочито веселым голосом произнес Илья Иванович, надувая свои пухлые розоватые щеки, — мать, полно тебе… Никого не хороним. Бог не выдаст — свинья не съест.
Прослышав о приезде сына к Шаховцовым, к ним пришли Мартын Велигура и старик Литвиненко. Они принесли с собой водки, сразу же выставили ее на стол и принялись издалека расспрашивать о Корнилове и его действиях. Василий Ильич подробно говорил о бое под Средним Егорлыком, тяжелом ранении Мостового, о потерях красных. Гости переглядывались между собой, выспрашивали, вставляли колкие замечания. В конце концов Василий Ильич потушил душевную тяготу, и эти люди, враждебные Мостовому, показались ему близкими, приятными.
— Выходит, супротив Корнилова не дюже приходится фасонить, — заметил Велигура. — Это тут, что ни день, новый отряд шумит.
— Отряды бывают? — спросил удивленный Василий Ильич.