— Если злобы в сердце нет, Илья Иванович, то шашкой не то чтобы кость, а даже лозину не перехватишь. Для удара злоба нужна. А по злобе можно развалить недруга до самого седла, правильно говорю тебе. Шашка с сердцем на одной жиле подвязана, если хотишь знать. А насчет того, что никто с отрубленной рукой не возвращался, удивляться не приходится. У наших-то врагов-ка-заков нема. А у врагов-басурманов калек небось немало по ихним ярмаркам шляется, копейки в чашки собирают. Казачий удар пока по своим не приходился. Потому и примера нету, Илья Иванович. — Он истово перекрестился и подал руку. — Ну, пока прощайте. Спасибо за хлеб, за соль, за угощенье, за ласку.
— Не обессудьте, — кланяясь, сказала Марья Петровна. — Если дядю Тимофея увидите, пускай заходит, а то Вася опять уедет и не повидает его.
— Опять уедет? — переспросил Литвиненко, исподлобья оглядывая Василия Ильича. — Опять с ними?
— Да, — опуская глаза, сказал Василий Ильич, сразу почувствовавший какую-то робость.
Литвиненко вздохнул.
— Был у нас в станице один хороший офицер — Брагин. Тот добра хотел людям, а вы… Егорки Мостового подпихачи. Тошные дела творите, народу ненужные…
Василий Ильич направился к Батуриным, захватил с собой брата и сестру. Возле Карагодиных, на лавочке, Сенька собрал ребят. Шаховцов удивился, как мальчишка, узнавший отвратительную изнанку войны, мог с таким воодушевлением рассказывать о пережитом. Он приостановился и слушал, как Сенька, рассказывая о поражении, говорил тоном победителя.
— Я тут останусь, — попросил Петя.
— Хорошо.
Ивга давно заметила Мишу, и ей хотелось тоже остаться.
— Вася, и я с Петей.
— Только придете после. Домой вместе, сами не уходите.
Позади слышался Сенькин голос.
— Пущай они генералы да прапорщики. Все едино мы их бить будем. Все едино нас больше. Вот у fiac по станице есть генералы? Нема. А офицеров тоже мало, один-два, и обчелся. А казаков сколько! А солдат!..
У Шаховцава снова защемило на сердце.
— Заходите, заходите, Василий Ильич, — радушно приглашала Любка, выскочившая на стук.
— Как у вас дела?
Любка наклонилась к нему ближе.
— Батя сам не свой. Егор-то его когда-сь обидел, а Павло его к нам в дом. Шуму было, почти до драки.
В горнице держался тот особый запах, который появляется сразу же вместе с больным. Мостовой тихо похрапывал. Он был накрыт одеялом из мягкой байки, резко очерчивавшей его исхудавшее тело. На сдвинутых лавках были уже приготовлены две постели.
— Горницу им уступили, сами на печь перейдем, — шепнула Любка и, кивнув на Доньку, тихо спросила — Правда, она замужняя?
— Замужняя.
— Выходит, опять Егор холостой, — вздохнула Любка.
Павло писал, поставив на перекладину стола ноги в шерстяных фиолетовых чулках. Перед ним стояла лампа с жестяным абажуром.
— Работаете? — спросил Шаховцов, присаживаясь.
Павло искоса поглядел на Доньку, а потом на жену, ревниво перехватившую его откровенный мужской взгляд.
— К весне готовлюсь, не за горами, — потягиваясь, сказал Павло. — Атаманское хозяйство. Даст ли только новый царь хозяиновать, а?
— Какой царь?
— Да этот самый, Гришка Отрепкин… Корнилов. Тут батя все об нем жужжит над ухом, как муха в банке, да вы еще расстроили. Работаю, аж голова с непривычного дела опухла. От одних отношений можно рассудок потерять. Думаю, оценют ли мою эту пухлую голову, аль нет? На днях зашалился в Совет пьяный сапожник, вы знаете его, Филипп-матрос, у него еще жинка рябая. Кричать начал: «Давай земли двенадцать десятин». На его, значит, да на рябую жинку. «А плуг у тебя есть?» — спрашиваю. «А зачем мне плуг, абы земля». — «Что ты с ней делать будешь? — спрашиваю я. — Плясать на ней, штаны сняв, что ли? Боком кататься, так там колючки, можно бока пошкарябать». Так вы знаете, какой шум поднял, насилу ему руки на спину скрутили.
Павло помолчал.
— И все казачеством меня попрекают. Вроде сапожник звание хорошее, а казак коростливое. Вот об этом самом и думаю, Василий Ильич. Дорогой ли я человек для новой власти, аль нет? Может, я вроде колечка, что старьевщики детишкам дарют за всякое там ржавое железо да за кобыльи кости. И блестит, и на палец его надеть можно, а потом подойдет иэбоку кто-нибудь вроде Филипла-сапожника да шепнет: «Чего ты его носишь, срамишься, выкинь его». Через то с тобой говорю, Ильич, что ты прежде всего человек образованный, а во-вторых, сам этой власти присягу принес. Сам на моем положении. Егора вот бы спросить. Тысячу вопросов к нему накопил. Ведь все бросил, как на пожар собрался. И (вот — поспешишь, людей насмешишь…
Шаховцову стало неловко и мучительно стыдно. Он не нашелся даже, что ответить Павлу, но тот, занятый своими мыслями, и не искал немедленного ответа. Он просто выговаривался и от этого, очевидно, чувствовал известное облегчение.
— Как Егор? — спросил Василий Ильич после короткого молчания.
— Должен выдуться. Какой сволотой Братин оказался. Мало того что на прицел взял, да еще штыком пырнуть надо было. Пичугин сказал, что пулевое ранение ничего, а вот от штыка дырка сурьезная.
— Уход нужен.