Вы обгоняете этих прозаических, неуместных людей и поворачиваете за угол. Скорее бы к морю. Быть может, волны принесут в своем дыхании немного романтики?
У деревянного киоска какое-то существо застыло в красивом изгибе.
— Купи же бубликов, вкусно съесть их у моря.
Беспощадный прожектор бросил сноп голубого света в лицо говорящей: перед вами опять ялтинская дама. Она деловито выплевывает косточки персиков. Ее спутник, «он», нанизывает на веревочку, будто драгоценный жемчуг, бублики, отсчитывая по полтораста рублей за каждый.
Вы в отчаянии и недоумеваете: ночь, о том говорят луна и ваши часы, так почему же люди занимаются торговлей? Правда, уже «одиннадцать» часов лишь по новому расписанию. Но эти люди не хотят начать новой, прекрасной жизни.
Наконец, усталый и надломленный, вы опускаетесь на скамью внизу, у самого моря. Аромат дремлющих волн вкрадчив, но обманчивы их полусонные вздохи. Конечно, их шепот обман: вы явственно слышите будничные голоса. И снова женщина разбивает ваше настроение:
— У меня болит голова: я положила две таблетки сахарина в чашку, а нужно одну. Говорят, что сахарин фальсифицируют.
— Возможно, — зевая, отвечает мужской голос.
Женщина неожиданно оживляется:
— Пойдем в ресторан, что на углу — там упоительные котлеты.
…И, словно окрыленная заманчивой мечтой, она уводит его наслаждаться котлетами и возмущаться подделкой сахарина.
Вы пытливо смотрите на луну; вы стараетесь рассмотреть ее холодное лицо; вы требуете объяснений. В ответ месяц, как вуалем, задергивается облаком. Вы поняли все, — вы увидели безжалостный апофеоз этой ночи: женщина, гордо поднимающая сковороду с котлетами и бесчисленные людские руки, вожделенно протянутые к ним.
Какая насмешка над правами ночи, моря и цветов. Вздрагивая, вы уходите с затаенной надеждой, что завтра, все же, может вернуться настоящее. Быть может, сегодня месяц тускл и кос и оттого видна в словах изнанка…
Навсегда
Луна, обливая холодным блеском подъезд с шестью колоннами, черневшие между ними оголенные деревья и аллею, уводившую в парк, не забыла заглянуть и в дом. И так же равнодушно расточала свой свет в овальное окно, законченное вверху полукругом с косыми деревянными переплетами на стекле. Иззелена-белые полосы, точно фосфористые, попадали сперва на желтую стену. Немногие, оставшийся непроданными, любимые гравюры были перенесены сюда сравнительно недавно. В узких рамках строгого Александровского стиля, с темного золота завитками по углам, отчетливее остальных видны были две. Одна, в светло-коричневой оправе с едва приметным белым кантиком, должна была изображать счастье: то подтверждала и крупными буквами подпись, не только рисунок. Над задремавшими античными зданиями, в угасающих вечерних облаках, пролетал Амур. Он летел низко и тяжело, — так казалось еще и оттого, что фигура его была нарочито преувеличена. Амур ронял над сонным городом игральные кости, бросал умышленно. Рядом с этой цветной гравюрой висела так же хорошо освещенная литография в черных тонах, наклеенная на яркий, как синька, картон. Под треснувшим стеклом, по вздыбленным волнам с растрепленными гребнями поднималась галера. Два любимца стояли в ней подле своего Императора. У него разметались кудри; протянутой рукой и острым взглядом он указывал на восхищавший его берег.
Трудно было сказать, какой из двух рисунков занимал человека, сидевшего в глубине комнаты с потухающей длинной трубкой в высоких креслах возле бостонного стола. Он как будто всматривался в них (знакомые с детства), и одновременно уносился куда-то далее: об этом говорили его остановившиеся зрачки, задернутые задумчивостью. Он видел гораздо больше, нежели остатки когда-то прекрасной мебели и миниатюр предков, принявших загадочное выражение в этом призрачном освещении.
Где-то, близко уже, послышалось оживление и заглушаемая окриком возня.
Распахнулась дверь, как будто сквозным ветром открылась, не успела даже скрипнуть. Едва перейдя порог, остановилась женщина в турецкой шали поверх плюшевой шубы. Черные волосы, затейливо заколотые высоким гребнем, открывали раскосые карие глаза на оливковом лице, сдвинутые брови и большой рот. Не опуская тона, словно на одной ноте, гортанной и неприятной, она быстро проговорила, не давая себя остановить:
— Прощай, Владимир Алексеевич, офицеры в город свезут: там наши цыгане, в хор поступлю. А если счастье — так и свой соберу. Господа офицеры обещают до Москвы довезти, коли удача будет. Прощай, барин. Прости, если когда не угодила.
— Не надо, не вернусь, — крикнула испуганная, заметив, что он поднялся к ней. И с неестественно низким поклоном (как на сцене кланяются приближенные короля), хлопнув дверью, стремительно скрылась.