Я надеюсь, уповаю, что с Дэном все хорошо, что Дэн не одинок. Знаю, он знает, каково это, когда сидишь совсем один в гнусном гостиничном номере, где белая краска отстает от стен, — здоровенный плохой парень, которому целых тринадцать лет так напуган, что даже не может обкакаться, настолько все ссохлось внутри, — и он совсем, совсем один. Это убивает меня. Мне жутко представлять его таким. Маленьким мальчиком в пижамке, четырехлетним, забитым чуть ли не до смерти папочкой в пьяном угаре. Малыш разлил последнюю банку пива. Сломана ключица, выбит глаз; лицо собирали по косточкам, месяц за месяцем, пока старый поганец не помер. Мне всегда хотелось быть там, как-то помочь, уберечь. Когда я была ему нужна, меня еще не было на свете!.. Какая, наверное, это жгучая боль, какой кромешный ад, когда мать не может защитить своего ребенка. Вся жизнь — кромешный ад.
Наверное, у меня язва. Может, и нет, но с желудком последнее время плохо. И сейчас там что-то колет, и все последние дни кололо и жгло. Вообще-то, пусть бы у меня была язва — не знаю, почему, но я очень на это надеюсь».
Вскоре после возвращения из Нью-Йорка я попробовала поступить в подготовительное отделение Дартмутского колледжа, где заявления рассматривались раньше, чем в других местах, но была тут же отвергнута. Отец страшно разозлился на Дартмутский колледж: «Моя дочь что, недостаточно хороша для них»? Теперь я должна была решать, куда пойти учиться дальше. Критерием выбора оставалась близость к Дэну, который, в конце концов, все же прилепился к Дартмуту. Об этом кризисе, об этом «большом решении» и говорил отец в письме, которое отправил мне после того, как меня не приняли. Он так рад, писал отец, что я во время кризисов не теряю головы. Он вложил в конверт какие-то гомеопатические пилюли от насморка: когда мы говорили по телефону, ему показалось, что у меня простуженный голос.
Утопая, я ухватилась за Иисуса. Ежедневные пометки в моем дневнике о мальчиках, детях и выпивке прерываются надписью заглавными буквами: 5 МАЯ. Я СПАСЕНА.
До тех пор за всю мою жизнь я не переступала порога церкви. Самое близкое мое знакомство с какой бы то ни было формальной религией имело место в школе Кросс-маунтэт, когда Холли повела меня в синагогу на Великий праздник: мы на целый день отпросились из школы и могли посидеть в тепле.
Я, глубоко несчастная и неприкаянная, поделилась своими бедами с одноклассником, Эрлом Сент-Джеймсом (сейчас он преподобный Эрл Сент-Джеймс, как я слышала). Он и его сестра предложили мне пойти в церковь вместе со всей их семьей. Я его поблагодарила, но сказала, что истинным камнем преткновения для меня является то, что какие-то люди должны отправиться в ад только потому, что они не христиане. Когда через несколько лет я подняла тот же вопрос в школе богословия, мой сокурсник, иезуит, сказал: «Папа велит нам верить в ад, но никто не велит верить в то, что там, в аду, кто-нибудь есть». Эрл был таким добрым и чутким, что ему даже не понадобились эти иезуитские доводы. Когда я сказала, что не верю в ад для нехристиан, что не могу представить себе благого Бога, который мог бы замыслить подобное место, он задумался, а потом попросту заявил, что не знает, как там все устроено, однако тоже верит в милосердие Божье — возможно, для всех есть свой способ попасть на небеса, о котором мы и не подозреваем.
Тогда я решила принять его приглашение и провести следующее воскресенье с его семьей. Сент-Джеймсы жили на верхних этажах дома на четыре семьи, которым они владели, в той части города, где селились в основном чернокожие и выходцы из Вест-Индии. Они ходили в крохотную церквушку, которая располагалась сразу за углом, в двух шагах от дома. Ее посещали исключительно барбадосцы — правда, явилась однажды долговязая, сбившаяся с пути, белая девчонка, которую привела с собой семья Сент-Джейм-сов. Утром в воскресенье мы сытно позавтракали, и миссис Сент-Джеймс проворно поставила в духовку воскресный обед. Красная фасоль и рис, кускус с острым рыбным соусом (долгие годы я думала, что это блюдо называется «ку-ку с острыбным соусом») и жареные куры. Как в День благодарения.
Мы все вместе отправились в церковь. Толстые коричневые матроны в цветастых платьях и белых соломенных шляпках приветствовали друг друга: «Доброе утро, сестрица». Проходили детишки в нарядных, с иголочки, костюмчиках и платьицах. От мужчин пахло одеколоном. Пастору было за девяносто. У него была совершенно черная кожа, не с синеватым отливом, как у некоторых африканцев, а коричневая, сморщенная, почерневшая от времени, словно плодородная почва Барбадоса. Он говорил с таким сильным акцентом, что я многого не понимала. Но когда он спросил, хочет ли кто-нибудь подойти и возложить бремя свое на плечи Иисусовы, этот призыв прозвучал для меня внятно и громко. «Хочет ли кто-нибудь причаститься Спасителю нашему, Господу Иисусу Христу?» Не знаю, как насчет «Господа», а вот «Спаситель» — это чудесно, чего мне еще желать. Иисус и его присные имели дар врачевания.