Когда я вытащу руку из-под одеяла, — думал он, — пусть ноготь уже отрастет, и руки будуг чистыми. Все тело пусть будет чистым. Пусть на мне будут чистые трусы, чистая майка, белая рубашка. Синий галстук-бабочка. Серый костюм в полоску, и я буду дома, и запру дверь. Я поставлю кофе на плиту, пластинку на проигрыватель — и запру дверь. Я буду читать книги, и пить горячий кофе, и слушать музыку и запру дверь. Через окно я впущу милую, тихую девушку — не Фрэнсис и не какую-нибудь другую из прежних — и запру дверь. Я попрошу ее — пусть походит немного по комнате, сама по себе, и буду смотреть на ее лодыжки, такие американские — и запру дверь. Я попрошу ее — пусть почитает мне что-нибудь из Эмили Дикинсон, о тех, кто блуждает без карты; пусть почитает мне что-нибудь из Уильяма Блейка, об агнце и кто его сделал — и я запру дверь. У нее будет такой американский голос, и она не будет клянчить жевательную резинку или конфеты — и я запру дверь[81]
.Бэйб вынимает из кармана ворох газетных вырезок. Они полны сплетен о знаменитостях, о модах, и эта пустая болтовня в контексте войны звучит непристойно. Он комкает вырезки и в глубоком отчаянии ложится на дно окопа. Наконец, достает из кармана письмо, цепляясь за него, как за последнюю соломинку, перечитывая в тысячный раз. Это — простое, прекрасное письмо от сестрички Мэтти. Она пишет, что очень скучает, просит поскорее приезжать. Рассказ заканчивается тем, что Бэйб, «засыпанный землей, скрюченный, засыпает».
Примерно в это же время солдаты Двенадцатого полка, включая и отца, получили похожее, такое же необходимое, письмо от бельгийской девушки: оно пришло к родным одного их товарища. Тот погиб в бою, и родные переслали письмо в «Биг-пикчер», полковую газету: во время октябрьского затишья вышло несколько номеров. Летописец Двенадцатого полка так говорит об этом письме: «Простота этого послания проникает в самое сердце; это письмо навсегда останется одной из самых дорогих реликвий полка, напоминанием о том, что наши жертвы были не напрасны».
«Рю де ла Конверсари
Сент-Юбер
Арденны, Бельгия
21 октября 1944
Семье Билла.
Я знаю мало слов по-английски и пишу из маленького бельгийского города, но хочу выразить, как мы благодарные вам, американцам, за освобождение нашей страны вашими сыновьями (8 сентября).
Вам моя особенная благодарность, потому что мы были счастливы, что Вилл — наш освободитель. Он — первый американский солдат, кого мы видели, мы навсегда запомним этот красивый высокий боец, да хранит его Бог все будущие годы, и словами не скажешь всю нашу благодарность вам и вашим близким.
Когда вы будете писать Биллу, скажите, что я все время о нем думаю, и если он может приехать в Сент-Юбер, я буду рада снова его видеть.
Скажите ему еще, что я его жду, и пусть будет писать мне, и вы тоже.
Простите плохой английский, я хорошо не могу выразить, но надеюсь, вы меня понимать.
Искренне ваша…»
Я была потрясена до глубины души, когда обнаружила это письмо в полковых архивах. Поразительно, как один человек — мой отец в своем рассказе — смог выразить чувства и страдания многих [82]
. А потом стала читать, как другие, каждый в своей, присущем только ему, манере выражают все тот же общий опыт, все так же задаются вопросом, шлет ли кто-нибудь дома, хочет ли знать о том аде, через который они проходят здесь, о тех потерях, которые терпят. Я где-то читала, что какой-то биограф отца, заинтересовавшись рассказом «Дорогой Эсме с любовью — и всякой мерзостью», отправился в своеобразное паломничество в ту часть Англии, где происходит действие, и всюду помещал объявления в местных газетах, стремясь найти «настоящую» Эсме, точно так же, как до того один репортер пытался найти настоящую» Сибиллу из рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка». Не знаю в точности, почему, но такие изыскания оставляют меня равнодушной. Может быть, потому, что на меня слишком долго воздействовали идиосинкразические, тяготеющие к изоляции, почти мифологические аспекты писаний отца, который творил в своей одинокой башне.