Но, несмотря на то, что я этого не помнила, какие-то переживания раннего детства врывались в сознание, словно приливная волна, сметая все преграды. То, что я видела, просачивалось, протекало в сны. Все детство меня терзали повторяющиеся кошмары; некоторые регулярно возвращались на протяжении лет. Один преследовал меня чуть ли не всю жизнь; это — сон с вариациями о водяных младенцах. Я — на морском берегу, я пытаюсь спасти детей от приливной волны. День серый, с черными тучами на горизонте. Десятки, иногда сотни детишек играют на песке, и родители не замечают, как вырастает стена воды, огромная волна цунами, отбрасывая на песок тень смерти. Я кричу, пытаюсь предостеречь их — тщетно. Одна я вижу, как накатывает волна. Я спасаю нескольких детишек, хватаю их за руки, за ноги, за что попало, волоку прочь с пляжа. Часто мне удается спасти многих, но всех — никогда. Порой, уже во время шторма, я стою в затопленном пляжном домике, в воде по колено, и младенец, ужасный, похожий на медузу, безнадежно мертвый, плавает у моих ног в бурлящей розовой луже. Это тот, которого я смыла в унитазе.
Мать снова забеременела вскоре после того, как отец вернулся из Атлантик-сити, баюкая, как младенца, выправленную рукопись «Симора». Мой брат Мэтью родился 13 февраля 1960 года.
Мы с папой приехали за мамой в больницу. Я пересела на заднее сиденье и смотрела, как мама садится вперед. Из нее выходила какая-то красная трубка. Я спросила, зачем, и она ответила, что это из-за швов. Мы уже почти приехали, когда я услышала пронзительный вопль, нагнулась и посмотрела в щелку между сидениями. Я была поражена, увидев в свертке одеял крошечное детское личико. Я знала, что мама ездила в больницу за каким-то ребенком, но я совершенно не предполагала, что она привезет этого ребенка домой.
Мать говорит, что после рождения братика я впала в глубокое уныние. Казалось, будто я боюсь как-нибудь повредить малышу. Ее это тревожило, но она не знала, что делать. А для отца я оставалась любимой дочкой, зеницей ока, его маленьким солдатиком, его Динамкой. Он писал Хэндам: «Мэтью — мальчик умненький, улыбчивый… Он не такой упругий и прыгучий, как его сестра. Но где еще взять таких?»
Упругая и прыгучая: будь славной девочкой, будь хорошим солдатом. Я настолько прониклась этими понятиями, что хорошо помню тот первый раз, когда они были облечены в слова. Однажды, в том возрасте, когда я еще могла безнаказанно дергать отца за нос и уши, я забрела в ванную комнату, где он собирался бриться. Папа поднял меня, чтобы мне лучше было видно. Я взгромоздилась на тумбочку возле раковины, на мое любимое место, с которого я обычно наблюдала разные ритуалы — утренние омовения, бритье. Он погрузил руки в тазик с горячей водой — мама согрела воду на плите в большом чайнике — и ополоснул лицо. Потом взял помазок со специальной подставки. Жесткая щетина росла из стеклянного цилиндрика, сверкавшего, как драгоценный камень; он ловко входил в металлическое полукольцо и так замечательно щелкал, когда тебе удавалось с этой штукой поиграть. Папа намылил себе подбородок белой пеной. Когда он проводил бритвой по лицу, среди пены появлялись чистые розовые полоски. Мне вспомнились полоски льда, чудесного льда, по которому можно кататься, — как они возникали из-под папиной лопаты, когда он несколько недель назад очищал наш пруд от глубокого рыхлого снега.
Я не очень помню, откуда извлекалась бритва и куда потом пряталась. Я знала, что это опасная вещь и трогать ее нельзя; я даже думала, что могу порезать глаза, если только посмотрю на нее; но я никогда и нигде ее не видела, только у отца в руках. Я слышала, как бритва скребет по коже, сдвигая снежные пласты. Я старалась не смотреть на его лицо — иногда на нем выступали капельки крови, и еще меня пугало то, что голова отца неестественно склонялась на сторону. Папа пропадал: все, что я могла видеть, — это шея, вывернутая, как у бедных птичек и бурундучков, свисавших из пасти нашей кошки, когда она проскальзывала мимо и угрожающе, утробно рычала, защищая добычу.
Под носом — в последнюю очередь. Щеки и подбородок он брил широкими, сильными, мягкими движениями, а тут так частил, что был вынужден придерживать нос пальцами свободной руки, чтобы не задеть его бритвой. Он ополоснул лицо, смывая остатки пены, похлопал себя по щекам, а потом мы оба с замиранием поглядели в зеркало: что там такое получилось?
Там отражался какой-то чужой человек. «Папа, ты на самом деле совсем не такой», — сказала я, и он буквально бросился ко мне, даже пошатнулся, а потом нагнулся и заглянул мне в лицо с широкой яркой улыбкой[150]
. По выражению его лица было видно, что я сделала что-то хорошее. Но я все равно отпрянула, как от матери, когда та бросалась ко мне со словами: гадкая, скверная девчонка! и мне тогда негде было укрыться от ее гнева. Я поспешила раствориться в пару ванной комнаты.