Когда летом отец писал Хэндам, он ни словом не обмолвился о зимних событиях. Похоже, мирская суета докатилась и до Шангри-ла[145]
, но вместо того, чтобы что-то конкретное предпринять, отец просто заменяет одну мечту на другую, прежнее желание — новым. Он сообщает Хэндам, что хочет перебраться с семьей в Шотландию, и объясняет: Клэр тяжело живется в Корнише, особенно долгими зимами, и лучше поселиться на окраине шотландской деревушки, где можно было бы навещать викария, ходить к соседям на чашечку чая и приглашать их к себе. Обо мне он пишет так: моя Пегги медленно и задумчиво танцует с плюшевым медведем под джаз, который передают по радио.Я была слишком мала, чтобы осознавать, в какой изоляции мы с матерью жили, но с неистовством, порожденным застарелым голодом, я наслаждалась посещениями тех немногих людей, которые приезжали к нам в Корниш. После обставленного условиями возвращения матери — ее «бунта», как она это называла, — небольшая горстка людей попала в «санкционированный список» тех, кому было позволено переступать порог. Первым посетителем, которого я помню, был отец Джон, священник, единственный мужчина, которому было разрешено переночевать в нашем доме, пока мои родители состояли в браке. Однажды, когда мне еще не исполнилось трех лет, папа повез меня в джипе на станцию Виндзор, штат Вермонт, встречать отца Джона. Случай из ряда вон выходящий, потому что было уже поздно, мне давно пора было спать, а нарушить режим сна, установленный матерью, можно было только по особому декрету самого Папы Римского.
Я крепко держалась за отцовскую руку, когда мы шли через весь вокзал к перрону. У меня слегка кружилась голова: вокруг меня шагали ноги, целое море ног. В просветы между ними пробивались слепящие лучи, будто солнечный свет сквозь толщу воды, но это, наверное, были люминесцентные лампы, ведь дело было ночью. Глядя на царящую вокруг суету, я, полусонная, качалась как морская трава. Внезапно поезд, истошно вопя, въехал под своды вокзала, разорив дотла все мои видения. Меня сшибли с ног, потом подняли в воздух. Я спряталась у отца на груди. Последнее, что я видела перед тем, как наступила темнота, был водоворот ног, чемоданов, людей. Истошно вопящий поезд, вместо того чтобы смять нас в лепешку, уткнулся в куртку отца, застыл и попятился, встретив неодолимого соперника.
Все последующие годы, услышав гудок паровоза, доносящийся снизу, из долины, отец неизменно рассказывал историю о Пегги и ночном поезде. Только в его версии, как только паровоз засвистел, я бросилась к нему на руки, съежилась под курткой и больше не показывала носу. В реальности было не совсем так. Но как только он, мой отец, по ходу рассказа воспроизводил низкий рокочущий звук, я прятала голову к нему под куртку, прижималась ухом к груди и проживала конец истории в безопасном месте, куда не долетают слова, где пахнет яблоневым дымом от очага в его хижине и балканским трубочным табаком «Собрание»; где голос отца звучит, как колыбельная песня.
На следующее утро я проснулась, услышала голоса и пошла на непривычный шум. Отец Джон сидел на кухне и разговаривал с матерью. Он повернулся ко мне и поздоровался. Хорошо помню, как терпеливо он ждал, пока я подойду поближе: так меня учили приручать зверушек в лесу. «Я привез тебе маленький подарок. Отдать прямо сейчас?» Я кивнула. «Да,
Я полюбила отца Джона без размышлений и колебаний, по зову души, так же, как растение тянется к солнцу. Я полюбила его, как поется в детском гимне о любви Иисусовой, просто потому, что «Он полюбил меня первым». Отец Джон нечасто навещал нас, а когда мне исполнилось пять лет, его отправили куда-то в южные моря. Мы никогда больше не виделись. Мать недавно сказала, что он время от времени присылал мне маленькие подарки— диковинные вещицы, вырезанные из скорлупы кокоса или сплетенные из водорослей. Я их не помню, но я никогда, никогда не забывала, что отец Джон меня любил.