Однако все это быстро ему наскучило, стало раздражать. Особенно раздражали технические данные, которые он извлекал из папочки, все эти диаметры, объемы, химический состав и протяженность. Железо труб, липкая нефть, их стоимость, производительность, пропускные способности не имели никакого отношения к его, Саблина, жизни. К его неповторимому существованию. К непрерывной тоске, которую он носил в себе, испытывая то яростное отвращение к бытию, то глумливую потребность издеваться над тварным миром, то необъяснимую печаль, которая возникала у него при взгляде на свои пальцы, на свое лицо, на свои сотворенные, навязанные ему от рождения формы. Эти раздражение и печаль – предвестники бешенства – овладели им уже на третий день пребывания в Роттердаме. Он прислушивался к ним, как прислушиваются к отдаленному стуку отбойного молотка, долбящего толстую стену.
Его ночной сон был бестелесным, высоким и легким, как перистое облако, и этот беспредельный полет рождал ощущение небывалого счастья. Он выпал из сна, как падают с нераскрытым парашютом. Ворвался в грубую вещественность гостиничного номера, своего распростертого тела, огромной пустынной кровати, на которой лежал под скомканным пышным одеялом.
Выбрался из-под сгустков теплой, тяжелой ткани. Голый, ступая по мягкому ковру, подошел к окну. За стеклом тускло блестел Роттердам, мокрый, холодный, состоящий из стеклянных призм, прозрачных квадратов, отражающих плоскостей, среди которых по улице, как по стальному конвейеру, катили машины, вспыхивали фары, текли перепончатые зонтики.
Город напоминал огромную реторту, где протекал химический процесс, пульсировала плазма, проскакивали электрические разряды, синтезировались бесчисленные формы: автомобили, пешеходы, реклама, отражения в мокром асфальте, и на все это падал дождь и мокрый снег.
Саблин чувствовал обнаженным телом холодную поверхность большого стекла. Сам себе казался синтезированным, рожденным в этой реторте, упрятанным в глубину кожаной оболочки, где среди чужих и враждебных органов мучительно и затаенно существовало пленное "я". Эта синтезированность, сотворенность, навязанные ему формы, строго определенные пространство и время, в которых надлежало существовать, вызвали в нем тоску и моментальное помрачение. Захотелось удариться со всей силой о стекло, пробить прозрачную реторту здания, выпасть на асфальт. Расколоть о камень коросту сотворенного тела, превратиться в изначальное, несотворенное, вечно существующее "я". Улетучиться ввысь, сквозь гарь и электрический блеск, в недосягаемую высоту.
Он отправился в ванную, где все сверкало, переливалось, зеркально отражало. Состояло из белоснежного кафеля, ослепительного металла, серебряного стекла с драгоценными цветными вкраплениями. Было частью лаборатории, обслуживающей плоть.
Завороженно глядя на белую эмаль ванной, отвернул большие хромированные краны, щедро ударившие пышной сочной водой. Добился умеренной, приятной для тела температуры. Смотрел, как шумно наполняется продолговатый объем, вскипает, ударяясь о поверхность, струя и вода постепенно приобретает драгоценный зеленоватый оттенок. Цвет южного моря, на которое из своих мраморных ванн любовались утомленные походами римляне.
Перенес ногу через край. Медленно опустил в воду, глядя, как волоски покрываются мелкими серебряными пузырьками. И опять вид своей голой ноги, ногти, розовеющие сквозь воду, пузырьки газа, прицепившиеся к волосяному покрову, вызвали в нем больное недоумение, брезгливость к себе самому, к нелепым, функционально обусловленным частям тела. Залез в ванну, спрятался в воду по горло, погрузился в шум, плеск, размытые брызги.
Когда вода достигла краев, ногой, растопырив пальцы, завернул краны. Лежал, слыша, как сливается в трубу избыток воды.
Он находился в реторте, в насыщенном кислородом растворе, облучаемый электрическим блеском, синтезированный, мягкий, пропитанный влагой, созданный по замыслу и чертежу.