Коробейников охмелел. Сладко погрузился в неразбериху, гул, мужицкие споры, бабьи смешки. За террасой опустился густой, синий вечер с набухшей черемухой, с майскими жуками, с черной резной бахромой леса на долгой негаснущей заре.
"Хорошо", – думал он, глядя на Валентину, на детей, которым жена насаживала на вилки по кусочку жареной картошки.
– Эх, чего говорить без толку, давай споем! – встрепенулась Клавдия. – Маша, Куликова, запевай "Хас-Булат…".
Куличиха захватила побольше воздуха, подняла высокую грудь и истошно, режущим, истовым голосом завела:
К ней потянулись другие женщины, раскрывали рты, прикрывали глаза, наполняя песню силой, стройностью, отыскивая в ней свое место. Укоризненно, призывно глядели на мужиков, которым не хотелось прекращать разговоры, но которые умолкли при звуках знакомой песни, много лет звучащей над всеми застольями, яишнями, рюмками. Песня, спетая тысячи раз, давнишняя, завезенная с кавказской войны каким-нибудь усачом-кавалером, переиначенная чувствительным слободским песнопевцем, трогала Коробейникова. Он увлеченно пел, вплетал свою разноцветную нить в пестрый и красочный половик женских волнистых голосов, среди которых вдруг зазвучал громко и неправильно сиплый бас Кулика.
Коробейников пел, испытывая к поющим нежность, любовь, безграничное доверие и благодарность за то, что суждено ему было родиться среди этих деревень и просторов, что он один из них, связан с ними глубинным родством, которое дает ему силы, наделяет добром, окружает его, и жену, и любимых детей невидимым хранящим покровом.
Застолье голосило шумно, мощно, сиплыми басами, густыми баритонами, тонкими бабьими вскриками. Коробейникову казалось, что их песня превращается в огромное ветвистое дерево, вырастающее из кровли в вечернее небо, и каждый голос, как струящаяся ветвь, и все вместе они обнимают молодые весенние звезды.
Он взглянул на Валентину. С поющим ртом, восторженными, счастливыми глазами, она кивнула ему. И этот кивок означал, что время испытаний миновало, что они опять неразлучны. Он подхватил ее слова, улетел ввысь, и там, в восхитительной живой пустоте, утратил имя и облик, превратился в безымянный свет, в сладкий восторг, обнимая весь мир любовью.
Вернулся в Москву, оставив семью в деревне. Работал в газете, много читал, учил наизусть стихи Ван Вея, восхищаясь их возвышенной нежностью и печалью. Был спокоен, уравновешен, почти безмятежен. Эта уравновешенность и обретенная гармония удивляли его. После всех потрясений, потери друзей и родных, душевного надлома, обернувшегося телесной болезнью, эта гармония снизошла сама собой, без видимых усилий с его стороны. Не потребовала искупительного подвига, глубинного покаяния, священной жертвы. Словно изрезанное, истерзанное бытие сдвинуло свои рваные кромки, и они сошлись, не оставив рубца, как сходится вода, разрезанная веслом. И только мучила мысль о Елене: носит его ребенка, живет в доме обманутого, оскорбленного ею мужчины, а он, Коробейников, отрекся от нее в своем благополучии и покое.
Не имея возможности видеть ее, боясь этой возможности, вдруг, среди майской Москвы, зеленых бульваров, в молодой нарядной толпе остро и сладостно ощутил ее присутствие. Так остро, что остановил машину и стал вглядываться в проходящих мимо женщин, страшась и желая увидеть чудесное, с тонкой переносицей, золотистыми бровями лицо. Ее не было в толпе. Он не смел приблизиться к ее дому на Сретенке, где она уже не принадлежала ему, где он от нее отрекся. Но она присутствовала там, где он мог беспрепятственно ощущать ее близость, не рискуя разрушить обретенное равновесие, причинить близким людям новые страдания. Ему захотелось уехать из Москвы за Подольск, где впервые, на осенней опушке, она ему отдалась. Там витал ее образ.
Он промчался мимо Подольска, где стояла дубровицкая церковь, каменные евангелисты читали свои известняковые книги, и был рыжий откос над рекой, где произошла жестокая неандертальская драка за право обладать женщиной, и эта драка показалась ему сейчас, среди зелено-золотых перелесков, нелепой, необъяснимой, не связанной с ее образом.
Он с трудом отыскал ту обочину, с которой начинался съезд на неровное, изрытое поле, куда осенью он направил машину, озаряя фарами рытвины, мокрую колею, остатки бурьяна. Сюда же, к предзимней опушке, он прикатил после их разрушительной ссоры, в поисках утешения, в надежде найти заветную перчатку, потеря которой привела к злоключениям.