Он сказал это движимый обидой, негодованием и излишне увлекшись спором, как будто хотел увидеть, далеко ли он может сдвинуть тяжелый камень, который придавил ему ногу. Это, несомненно, был наиболее фамильярный тон в разговоре с генералом за все время их общения друг с другом. Более того, это была самая вызывающая фамильярность. Богохульство и грубость всегда возмущали Каммингса больше, чем что-либо другое.
Генерал закрыл глаза, как бы взвешивая причиненную ему обиду. Открыв их через несколько секунд, он скомандовал низким мягким голосом:
— Смирно!
Окинув Хирна строгим осуждающим взглядом, он продолжал:
— Отдайте-ка мне честь. — А когда Хирн взял под козырек, добавил, чуть заметно улыбаясь: — Довольно грубое обращение, не правда ли, Роберт? Вольно!
Вот сволочь! Несмотря на злость, Хирн помимо воли все же восхищался генералом. Каммингс обращался с ним как с равным… почти всегда. Но потом находил подходящий момент и, словно шлепнув Хирна мокрым полотенцем, одергивал его и восстанавливал такие отношения, какие должны быть между генералом и лейтенантом. А его голос был словно предательская мазь, которая жжет, вместо того чтобы успокоить боль.
— Что, может быть, я слишком несправедлив к вам, Роберт? — спросил он.
— Нет, сэр.
— Вы насмотрелись кинокартин, Роберт. Если у вас в руках пистолет и вы стреляете в беззащитного человека, то вы ничтожество, просто-напросто трус. Но это же нелепейшее положение, понимаете? Тот факт, что у вас есть пистолет, а у другого его нет, это ведь не случайность. Это результат всего того, чего вы достигли. И это значит, что если вы… если вы достаточно сознаете опасность, то на этот случай у вас есть пистолет.
— Я уже слышал об этом раньше, — заявил Хирн, отставив ногу в сторону.
— Что, мне снова нужно скомандовать вам «смирно»? — спросил генерал, усмехнувшись. — Вы упрямы, Роберт, и это разочаровывает меня. Я возлагал на вас кое-какие надежды.
— Я просто плохо воспитан.
— Да, пожалуй. А вообще, гм… вообще вы в достаточной мере реакционер, так же, впрочем, как и я. Это ваш самый большой недостаток. Вы боитесь этого слова. Вы отказались от всего, что унаследовали, потом вы отбросили все, что узнали и выучили позднее, и тем не менее все это не надломило вас. Этим, собственно, вы и произвели на меня большое впечатление — светский молодой человек, который не надломился, который сохраняет здоровую психику. Вы понимаете, что это своего рода достижение?
— А что вы знаете о светских молодых людях… сэр? — спросил Хирн.
Генерал закурил сигарету.
— Я знаю о них всё. Правда, такое утверждение звучит настолько неправдоподобно, что люди отказываются верить вам, но на этот раз оно соответствует действительности. — На лице Каммингса появилась добродушная улыбка. — Плохо только, что у вас сохранилось одно убеждение: когда-то вам вбили в голову, что «либерал» означает только хорошее, а «реакционер» — только плохое, и вы никак не можете отказаться от этой мысли. Вся ваша шкала ценностей заключена между этими словами, всего двумя словами. И больше вы ничего не признаете.
— Может быть, вы разрешите мне сесть? — спросил Хирн, переминаясь с ноги на ногу.
— Да, пожалуйста. — Каммингс посмотрел на него и спросил абсолютно безразличным тоном: — Вы не обижаетесь, Роберт?
— Нет, больше не обижаюсь.
С запоздалой проницательностью Хирн неожиданно понял, что генералу это тоже кое-чего стоило — приказать ему встать. А вот чего именно — трудно было сказать. Во время всего этого разговора Хирн, по существу, оборонялся, взвешивал каждое слово, а вовсе не свободно выражал свои мысли. Но неожиданно он понял, что и генерал был точно в таком же положении.
— У вас, как реакционера, большое будущее, — сказал Каммингс. — А вот моя беда в том, что на моей стороне нет ни одного порядочного мыслителя. Я — феномен и поэтому чувствую себя одиноким.
«Между нами всегда существует какая-то неопределенная напряженность, — подумал Хирн. — Его и мои слова и мысли всплывают на поверхность, как бы преодолевая плотный противодействующий масляный покров».
— Вы глупец, если не понимаете, что предстоящее столетие — это столетие реакционеров, которые будут царствовать, может быть, целое тысячелетие. Это, пожалуй, единственное из сказанного Гитлером, что нельзя назвать результатом стопроцентной истерии.
Через слегка приоткрытый вход в палатку виднелся почти весь штабной бивак: палатки, частично расположенные правильными рядами, а частично в хаотическом беспорядке; поблескивающая в лучах послеобеденного солнца расчищенная от растительности земля; сейчас лагерь казался почти безлюдным, потому что большую часть солдат отправили на работы.