Тайное становится явным.
— Ты это понял, всего-навсего прикоснувшись ко мне?
— По тому, как ты меня засасываешь. Расставляю ноги чуть шире, давая больше простора его рукам.
— Познакомься с живым смерчем, Леке. Всю свою жизнь я была ужас какой популярной девочкой, по крайней мере в темноте. Но я могу подарить столько света…
— Я это чувствую, Луиза. Жидкий свет.
— Так пей, малыш, пей до дна.
Не вставала на «мостик» со времен восьмого класса. Закрываю глаза и чувствую, как во мне разгорается зарево, с запада на восток. Во лбу открывается глаз, из него бьют лучи света. Небось выгляжу — ни дать ни взять календарь «Харе Кришна».
Теперь смеюсь заливисто, не переставая, смех пробуждается где-то внизу живота. Леке рывком заставляет меня выпрямиться; но унять смех я не в силах, точно так же, как и свет. Он потоком изливается наружу.
Тянусь к Лексу — и хватаю воздух, тянусь снова — вроде бы поймала тот самый, укушенный палец, вот только тонкие жесткие волосы курчавятся у основания да крохотные сливы болтаются в пружинистом мешочке.
Смех обрывается. Он замирает — повсюду, кроме как у меня в руке.
— Хочешь — прекратим? — шепчет он мне.
— С какой бы стати мне этого хотеть? — громко отвечаю я.
— Некоторые девушки хотят.
— Какие такие девушки?
— Западные девушки.
— Не вижу ни одной веской причины. Вот теперь Леке абсолютно недвижим.
— Ты перестала смеяться.
— Надо же когда-то и перестать. — Теперь, когда я и впрямь перестала, я этому рада. А то вполне могла бы зайти с этим своим смехом слишком далеко и не вернуться обратно, по крайней мере не в этой жизни. Как бы то ни было, довольно с меня света. Понемногу привыкаю чувствовать его в своей руке, да и он тоже пообвыкся: хрупкий стебель и внезапно сочащийся влагой цветок.
А затем — долгое и плавное вхождение в глубину, о котором все уши прожужжали.
— Все хорошо? — Ни хрена не вижу, но знаю: он вглядывается сквозь тьму в свет моих глаз.
— Все отлично. — Обнаруживаю, что могу держать его, точно самую огромную из кукол, лучший подарок девочке, могу приподнять его при помощи рук и дырки, могу подбросить его высоко в воздух и поймать, прежде чем упадет. А при этом он такой ловкач, такой искусник, раздевает меня, обнажает, сдирает слой за слоем. Счищает с меня налипшие ракушки — и вот я остаюсь наконец гладкая, ровная, хоть сейчас на воду — готова плыть по течению.
7
Вниз по реке
Сезон дождей закончился. Легко догадаться: дожди уже не идут. Теперь они просто повисают в воздухе, и это называется влажность. Каждое утро я встаю, прохожу пешком три квартала до «Роусона», покупаю кварту апельсинового сока и «Силли синнамон серпрайз», возвращаюсь к себе в комнату и переодеваю рубашку, в результате сего утреннего моциона вымокшую насквозь. Собственно говоря, всякий раз, как я выхожу из номера, мои титьки, и нлечи, и поясница, и подмышки, и промежность, и задница немедленно покрываются потом. А благородные киотцы между тем скользят мимо меня по тротуару, и ни капли испарины не оскверняет их немнущихся серо-бежевых льняных костюмов: они настолько привычны плавать в набухшем супе, что он не касается и не пятнает безупречных тел и неотсыревших душ.
По уик-эндам уроков нет; после того как горничная заглянет и удостоверится, что футон аккуратно свернут и лежит в шкафу, я вытаскиваю его обратно и расстилаю на татами. Многим и в голову не придет завалиться подремать утречком, а по мне так просто кайф. Позавтракаю, почитаю какого-нибудь Джима Томпсона[39]
— целую стопку купила по сниженной цене в магазине английской книги-и прикорну на часок. Глядишь, день быстрее пройдет, что всегда приятно, плюс возникает иллюзия «нового старта», хотя нынче утром, с трудом выдираясь из второго сна, все никак не протру толком глаза. Серые сумерки и внутри, и снаружи, как свернувшееся молоко. В окно задувает Бетерок, напоенный сладким ароматом вишни, напоминая, что гостиница стоит по ветру от густо дезодорированного писсуара на берегу канала, где облегчаются престарелые таксисты — прям как скаковые лошади.Фиг с ним, с ленчем, фиг с ним, с обедом; при мысли о суши «на вынос» у себя в номере или об одинокой вылазке в ресторан противно делается. Обнаруживаю, что чем дольше здесь живу, тем меньше еды мне требуется. После определенного предела голод, точно так же, как многие другие составляющие моей прежней жизни в Бробдингнеге, начинает казаться вульгарным. Вот сброшу еще плюс-минус сотню фунтов, и назначат меня почетной япошкой.
К десяти вечера не в силах ни минуты более выносить этой тесной комнатенки, провонявшей гниющими татами. От «Убийцы внутри меня» я при первом прочтении чуть животики не надорвала со смеху, а теперь вдруг роман показался на порядок мрачнее, ведь убийца, затаившийся внутри книги, — двойник моего собственного.