Читаем Нагрудный знак «OST». Плотина полностью

Но он не оборачивается, а мы подъезжаем к воротам, ведущим во двор старого лагерного здания. Француз останавливает лошадь, спрыгивает на землю, сам открывает ворота, которые несколько дней назад тщательно охранялись, и опять, поставив ногу на спицу колеса, влезает на сиденье. Лошадь переступает, когда он давит на спицу. Мусор во дворе прибран, булыжник подметен, угольное пятно от костра смыто, но это не ежедневная насильственная лагерная чистота, а как бы вчерашняя или позавчерашняя. Изморозь покрывает двор, но чьих-либо следов не видно. Лагерную дверь открывает Апштейн, на руках желтые резиновые перчатки, лицо и лысина его лоснятся, будто натертые вазелином. Он отстраняется, когда я прохожу мимо. Хочу попрощаться с французом, но он все не смотрит. Я попадаю в знакомую полутемноту, которая еще сильнее пахнет известью и карболкой. Апштейн показывает, чтобы я поднимался на первый этаж, а сзади бухает термос — француз сгрузил баланду, которую вез в двуколке вместе со мной.

В зале я увидел несколько коек, они стояли у дальней стены, и все были заняты. Большинство больных лежали на матрацах, брошенных на пол. Многие скатывались на пол. Тут все были охвачены, разобщены одной и той же болезнью, сгорали от одной и той же температуры. И я почувствовал, что погружаюсь в эту температуру, начинаю поддаваться общему беспамятству. Страх перед тифозным бараком, который поддерживал мои силы в лагере, надежда, что это простуда, а не тиф, отвлечение ездой в двуколке без конвоира — все отошло. Надо было скорее лечь, найти место. Но не было ни врача, ни санитара. Два или три человека отметили мое появление:

— Пить!

Я замешкался, и кто-то подсказал:

— Ведро у двери.

Я зачерпнул и понес ему кружку. Это был пожилой человек, подтекающий потом, как после малярийного припадка. Он смотрел на меня снизу влажными отходящими глазами.

— Не мне, — сказал он, когда я протянул кружку. И спросил: — Можешь ходить? Помоги людям лечь на матрац.

Гипс скользил на потной руке, и я сбросил его. Разносил баланду, проливая по дороге. Дядька меня направлял. Он помнил многих. Говорил:

— У окна пацан лежит. Воды ему отнеси. Всю воду переворачивает. На мокром лежит. Возьми тряпку, вытри. Предлагал:

— Баланда остается. Ешь, если можешь. Жалко, пропадает.

Баланда была без тростниковой муки, диетическая. Но голод отпустил меня.

Несколько раз я находил матрац, около которого сложил свою миску и ложку. Но кто-то звал: «Воды!» — и я поднимался. То ли голос пожилого дядьки меня поднимал, то ли еще какая-то враждебная моему больному телу сила.

Уже обманывали расстояния, болела рука, таял голос пожилого дядьки, таяло его лицо (он умер через несколько дней, и моя больная память не сохранила ни одной его черты). Кто-то потной, как из бани, рукой отталкивал мою руку, сбрасывал одеяло, смотрел прицеливающимися глазами, узнавал во мне кого-то ненавистного, кто-то тянул руку, плакал: «Мама!»

Дальше всего было добираться к тем, кто лежал на койках у стены. Я отнес воды заросшему рыжей щетиной человеку и узнал в нем Стефана.

— А! — сказал он, но не пошевелился.

— А Бронислав? — спросил я.

— Не знаю.

Пожилой дядька подбадривал меня:

— Вот и ты будешь умирать, сознание потеряешь, тебе воды подадут.

Простота, с которой в лагере говорили «умрешь», «не жилец», была, конечно, мне не по силам.

Я сразу признал за пожилым дядькой право распоряжаться. Хотя здесь были еще два-три человека, которые могли помочь соседям, все держалось на нем. В эшелоне, в панике пересыльных лагерей всплывали устроители своих дел, мелкие хищники. Опасность усиливалась, и вперед выдвигались такие, как Юрон-ростовский, Гришка Часовщик, раздражительный. Они загорались, вспыхивали в этой опасности, брали ее на себя, были отовсюду видны, и чувствовалось, что это главные минуты их жизни. Но в обычное время искали друг друга, держались обособленно, а когда, как в тифозном бараке, ни риском, ни отчаянностью опасность нельзя было отвести, уступали место другим. Эти люди чаще всего пожилые, как Иван Игнатьевич или Зелинский, и раньше могли быть заметны, но нередко за минуту перед этим о них никто не знал. Просто многообразная лагерная опасность должна была так сгуститься, чтобы паника отступила перед еще большим недоумением и растерянностью. И тогда в тишине откуда-то из задних рядов раздавался голос:

— Товарищи! Потеснитесь! Человеку плохо. У кого-нибудь есть вода?

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека юношества

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза