Читаем Нагрудный знак «OST». Плотина полностью

Болезнь вызывала страшную жажду, и она же отравляла воду горечью. Неразрешимое противоречие было и в моем пробуждении от болезни: облегчение, а потом еще большее отчаяние. И в этой фабрике-тюрьме было невыносимое противоречие: дневной свет, белые халаты, цементные полы. Я видел, что женщины не могут его разрешить, и не спрашивал, как они оказались здесь и почему в зале правильными рядами расставлены одноэтажные койки, никто не лежит на матраце, брошенном на пол. Конечно, их чистые белые халаты, их свободные лица внушали какую-то надежду. Что-то должно было произойти. Может быть, они могли отправить меня домой, ведь отправляли же куда-то из лагеря неизлечимо больных. Я спросил, и они сразу же согласились. Болезнь вернула меня в недалекое мое детство, дома меня любили, не было удивительно, если бы эти женщины тоже полюбили меня, я капризничал, но все равно видел, что они разговаривают со мной, как с больным. Главного они не могли изменить. И, когда они спросили осторожно, чего бы я хотел съесть — я уже несколько дней ничего не ел, — я, чтобы не поставить их перед неразрешимой задачей, сказал «ничего».

Понять меня мог только такой же больной, как я. Мы немного поговорили с соседом. Потом был провал, когда я очнулся, соседа не было, а перламутровый ножик все так же лежал на табуретке. Но мысль о смерти теперь совсем не пугала меня.

Пришло время, когда я старался удержать бред или вызвать его — не хотел выздоравливать. Приходя в себя, терял представление о равновесии. То, что я думал о женщине-враче, о сестрах, было смесью бреда и фантазии. В зале уже были выздоравливающие, я слышал их разговоры, знал, что врача зовут Софья Алексеевна, а черноволосую сестру — Мария. Марий в лагере было много, у этой была кличка — Черная. Они пришли к лагерному коменданту и сказали, что готовы ухаживать за тифозными и что есть еще много добровольцев. Комендант отобрал нескольких девушек. В лагере для них устроили сборы, так что у Софьи Алексеевны оказались даже шелковое платье и красивая брошка. Появление Софьи Алексеевны было праздником. О ней много говорили. «Губы не красит». Это было очень важно и всех трогало. Я слышал, как кто-то спросил:

— Доктор, вы и до войны губы не красили?

— Красила.

— А сейчас почему не красите?

К общему удовольствию, она ответила:

— Война кончится, накрашу.

Она держалась так свободно, что это вызывало некоторое сомнение. У нее спросили:

— Доктор, вы русская?

— Русская.

Видела, куда клонит спрашивающий, но не стала объяснять подробнее.

Тот, кто спросил, красит ли она губы, чувствовал себя смельчаком. Его отговаривали, он не решался, а потом спросил.

Девушки— сестры жили здесь же, она приезжала. Входила сдержанная, доброжелательная, но все замечали на ее лице не больничное, не лагерное оживление. Халат у нее был такой крахмальной белизны и жесткости, что было видно, не лагерным мылом его стирали. Шла от койки к койке, и те, к кому подходила, слышали идущий от одежды, от ее халата запах воли. Запах вызывал тревогу, отчуждение и внушал надежду. Оттого, что Софья Алексеевна жила вне лагеря, казалось, она что-то может. Не меня одного болезнь вернула в детство. Выздоравливающие волновались, хотели записаться на возвращение домой. Были истерики, кто-то считал, что его не записывают потому, что он опоздал. Это были остатки бреда и вера в святость медицины. Пошли же немцы на то, чтобы дать врача!

Больным шелковое платье Софьи Алексеевны, белый халат казались могущественными. Выздоравливающие испытывали ее. В ответ она улыбалась, спрашивала:

— Учимся заново ходить? Получается?

Однажды прямо спросили:

— Софья Алексеевна, кто вы?

— Врач.

— Вы понимаете, о чем я спрашиваю.

— А вы подумайте.

Уезжала, и начинались споры. Сильнейшим аргументом в пользу того, что она не поддалась, было:

— Губы не красит.

Спрашивали Марию. Когда Софья Алексеевна уезжала, Мария оставалась старшей.

— Людей спасает, — говорила она.

Софья Алексеевна была врачом в нескольких тифозных бараках, расположенных в этом и соседних лагерях.

Это вызывало ревность — не только наш врач! Тревогу — в любой момент заберут и кончатся изолированность от немцев, диетическая баланда, разрушится этот странный, зыбкий, совеем не лагерный мир, который, как нам казалось, держится только на уважении, которое Софья Алексеевна вызывала у немцев.

Однажды на обходе она была чем-то отвлечена, пахло от нее духами. Это было воспринято всеми болезненно.

— Надушилась.

Я не участвовал в этих заботах. Мне было все равно. Я не выздоравливал — из дому возвращался в лагерь. К тому же я точно знал, что Софья Алексеевна не поддалась. У тех, кто отказывался от еды, цеплялся за болезнь, она задерживалась дольше. Присаживалась ко мне на койку, называла земляком, рассказывала, где идут бои.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека юношества

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза