Они ушли с Марией. Мария задержалась в дверях, состроила гримасу, показала, как Апштейн грозил пальцем: «Саботаж!»
А для меня началось выздоровление. Возвращалось желание двигаться. Но и от самой слабости своей я стал получать радость. Как в детстве, ко мне, лежащему на койке, все приходило само. Ночью подходила дежурная сестра: «Звал? Спи…» И возвращалась туда, где кто-то не спал, где шли долгие ночные разговоры. И, как в детстве, разговоры взрослых заинтересовывали и успокаивали меня. Жизнь в этих разговорах была долгой, наполненной событиями, которые со мной еще не происходили. Сама длина этой жизни успокаивала. Опять подходила сестра: «Не спишь, отоспался?» — и опять торопилась к разговору, который ей был еще более интересен, чем мне. Утром подступал свет, появлялась умытая Мария Черная. И, наконец, приходила Софья Алексеевна. Ждали ее с тревогой: придет или не придет?
В эти дни не то чтобы отошло, а как-то изменилось отчаяние. Перестало быть омертвляющим.
На второй день я оторвался от койки и удержался на ногах. И соседям было интересно, как я пройду несколько первых шагов.
В это же время выписали первую партию выздоровевших. Здоровых, помогавших сестрам стирать, дезинфицировать одежду тифозных, поднимавших на второй и третий этажи термосы с баландой, было уже человек десять. Однако выписывала Софья Алексеевна только четырех. Все это были пожилые люди. Они пришли попрощаться. Принимали записки в лагерь. Благодарили Софью Алексеевну, сестер. Но с Марией Черной попрощаться не смогли. Мария лежала на третьем этаже в тифозном бреду. Впервые я видел Софью Алексеевну смущенной. Она говорила уходящим в лагерь:
— Не болейте. Старайтесь не болеть.
Кивала, когда ее благодарили. Все понимали, что появление полицейских в лагере не могло пройти бесследно. Но почему выписывали этих четверых? Наверно, сама Софья Алексеевна не смогла бы этого объяснить. Поэтому она и смущалась.
— Кого-то надо было, — объяснил мой сосед.
Кто— то предположил:
— Старики! Сами попросились. Привыкли работать.
Кто— то оскалился.
— Тебя не трогают? Лежи!
Потом Софья Алексеевна объявила, что теперь первый этаж отводится для выздоравливающих. Для тех, кто проходит карантин.
Все поняли, первый этаж — ближе к выписке.
Софья Алексеевна сама объявила, кто остается на первом этаже. Мне она сказала:
— Ты еще болен.
На втором этаже я сразу увидел Андрия. Он сидел на койке, смотрел, как распределяют новичков с первого этажа. Я крикнул:
— Андрий!
Он не услышал и не понял, кому я машу рукой. Рядом с ним было свободное место. Я попросил, чтобы меня положили туда. И только когда меня подвели, он как бы нехотя, не доверяя себе, узнал меня.
— А говорили, ты умер, — сказал он мне своим гнусавым голосом. И гнусавость показалась мне родной.
— Андрий! Где Володя?
— Володя болен, — сказал Андрий безнадежно.
— Где он?
— Болен, — все так же сокрушенно сказал Андрий. И тут я увидел Володю. Его койка стояла ближе к окну. Смуглое Володино лицо как будто покрылось траурным болезненным загаром, а десны побелели. Я видел эту улыбку, но принял ее за гримасу бредящего человека. Володя слышал, как я кричал Андрию.
— Жив? — сказал я.
— Ничего, — ответил Володя. — С Андреем давно не разговаривал. Кричать не могу.
— Давно здесь?
— Там все написано, — слабо кивнул Володя на спинку койки, с обратной стороны которой был прикноплен температурный лист. — Скажи Андрею, пусть даст воды.
Я было потянулся за водой. Но Володя остановил меня:
— Скажи ему.
— Андрий, — крикнул я Андрию, ревниво прислушивавшемуся к нашему разговору, — Володя просит воды.
Андрий подхватился и, страдальчески гнусавя, отводя глаза, сказал:
— Ему нельзя разговаривать. Он болен.
Пока Володя пил, он поддерживал его. Сказал с просительной ревнивой хрипотцой:
— Тебе низко? Я тебе свою подушку подложу. Мне не нужно.
— Не надо, Андрей, — сказал Володя. Но Андрий, будто не услышав, взял свою подушку.
Володя сказал мне:
— Скажи ему, что мне не нужно, что мне будет неудобно.
Теперь к Андриевой смущенной гнусавости прибавился ревнивый клекот.
— Ему низко, — объяснил он мне. — У него температура. А мне не нужно. Я днем не сплю.
Он отворачивался от меня. Не мог справиться с ревностью и смущением. Подушка осталась у него. Но он долго не мог успокоиться. Вновь принимался за свое:
— Воло-одя!
Володя слабо махал рукой, Андрий возвращался на место, говорил со старушечьей сварливой убежденностью:
— Не жалеешь себя. На других смотришь. А ты о себе подумай. Какое тебе дело до других!
Володя сказал мне:
— Стефан здесь. И папаша Зелинский. Найди его. Андрею недокричусь. Не захочет услышать, говорит: «Не слышу. Не понимаю». И все.
Стефана я нашел быстро. Его давно уже перевели на второй этаж. Лицо его заросло щетиной, но не осунулось, не похудело, а как бы даже опухло. Поляки держались дружно. Из лагеря Стефану постоянно приходили передачи. Он сидел на койке, объяснял соседу, почему не бреется. Кожа на лице воспалилась.
Я поздоровался, спросил, как здоровье. Сосед, с которым Стефан только что разговаривал, засмеялся:
— Еще Польска не сгинела!